– Аристарх Модестович Красовский, – произнесла она. – Много лет служит моим домашним лекарем. Он лечил моего мужа, он закрыл ему глаза, он же меня после отхаживал. А в августе он написал обо мне свидетельство.

Она поднялась, отошла и вернулась с бумагой. Я развернул её у свечи.

Почерк был писарский, чистый. Слог гладкий, лекарский.

«Госпожа Гагина, вдова коллежского советника, страдает нервическою слабостью в сильной степени, с припадками сердцебиения, бессонницею и мрачностью духа. Натура истерическая. К распоряжению делами и имением по слабости сил и непостоянству рассудка полагаю её неспособною».

Ниже стояла подпись и приписка про долгое наблюдение.

Интересно получается. Выходит, я не ошибся. Соблазнение, которое решила провернуть Гагина, было лишь проверкой. На самом деле она хотела показать мне документ. Если бы я поддался на искушение, доверие бы тут же потерял.

А Красовский хитрец… Выставляет её в документе неразумной. И это, очевидно, влияет на остальные её дела.

– Кому подан этот документ? – спросил я.

– Пока никому. – Она стояла у меня за плечом. – Деверь мой, Иван Гагин, брат покойного мужа, просит опеки над имением. Родня ему подпевает. Свидетельство сие у них главный козырь, и подадут они его прошением на освидетельствование. Меня повезут разбираться, будут глядеть чиновники и лекарь от казны, и вот при них зачтут эту бумагу. Несколько лет наблюдения, Михаил Алексеевич. Там указан точный срок. Кто станет спорить с таким количеством лет?

– А отчего вдруг опомнился только сейчас? Столько лет он вас лечил и молчал.

– Оттого что в июле я отказала деверю в займе. – Гагина усмехнулась одним углом рта. – И оттого, полагаю, что осенью я отказала кой‑кому ещё. В подписи против одного молодого лекаря.

Значит, дорого ей стоило – встать на мою сторону. Что ж, я это запомню.

– Садитесь, Елена Кирилловна, – сказал я. – И рассказывайте всё по порядку, как лекарю. Когда началась болезнь, чем вас лечили, что Красовский давал пить. Я стану спрашивать вещи неприятные и подчас неприличные. Терпите.

И она села и стала рассказывать, а я слушал и складывал.

Муж умер два года назад. На выносе ей сделалось дурно, и она упала при всём городе, чего в её кругу не забывают. Дальше пошёл год, который она помнила плохо. Не спала, не ела, худела, к вечеру заходилось сердце, по ночам душило. Красовский ездил дважды в неделю, был ласков, кровь отворял, а главное, оставил ей капли. Мятные, сладковатые, по десяти капель на ночь, а после по двадцати, а после по сорока, когда прошлые десять перестали действовать.

– Опийные, – заключил я. Это было очевидно.

– Он говорил, успокоительные.

– Они и есть успокоительные. Опий покоит хорошо, только за покой этот берёт больше, чем даёт. – Я поднялся и прошёлся по гостиной. – Дозвольте угадаю дальше. Без капель вам сделалось хуже, чем до них. Ночью пот, дрожь, сердце вскачь, и в голове чёрные мысли. Вы пугались и снова брались за склянку, и всякий раз доза росла.

Она глядела на меня с открытым ртом.

– Откуда…

– Оттуда, что это не хворь ваша, это лекарство. Так работает опий, всегда и со всеми. Он берёт человека в кабалу и после каждой отнятой склянки становится в сто крат хуже. И это «хуже» выглядит ровно так, как описано всё в заключении Красовского. Сердцебиение, бессонница, мрачность духа, непостоянство рассудка.

В комнате стало очень тихо.

– Так это он сам… – Она не договорила.

– Он сам все эти годы прописывал вам болезнь, о которой после написал свидетельство, – закончил я. – А вот злым умыслом это было или обыкновенной докторской ленью, я вам не скажу. И никто не скажет. Половина столичных лекарей поит своих дам этими каплями и полагает, что делает добро.

Свечи горели ровно. Гагина сидела прямо, сложив руки, и по лицу её ходили желваки, каких я не ждал увидеть у светской вдовы.

– Когда вы бросили капли? – спросил я.

– В сентябре, как прочла эту бумагу. Тем же вечером вылила всю склянку в камин. – Она подняла на меня глаза. – А после три недели думала, что умираю, доктор. Ночей по пять кряду не спала. И никому не могла сказать ни слова, потому что скажи я хоть одной живой душе, и назавтра весь город знал бы, что вдова Гагина не в себе.

– А нынче?

– Нынче сплю. Через ночь, но сплю.

Тогда я взял свечу и стал её глядеть по‑настоящему.

Веки изнутри бледные, с сероватым отливом, ногти ломкие, в мелких бороздках, а дёсны крепкие и чистые. Сердце работало ровно, шумов я не нашёл, и частило оно единственно от страха.

В чём я убедился, заговорив о Красовском и сосчитав пульс снова. Он вновь вырос.

Дальше мне пришлось провести осмотр более подробный. Но Гагина была не против. Иного выбора у неё не было. Тем более, за нами никто не следил.

Дышала она чисто, печень стояла на месте. Я расспросил её о вещах, о которых дамам вопросов не задают, и получил ответы, из которых складывалось обыкновенное женское малокровие после двух лет горя, плохого питания и опия.

Ни единого признака той величественной истерии, что была расписана на гербовой бумаге.

– Ну… Что ж, – сказал я, отставив свечу. – Извольте приговор. Вы здоровы, Елена Кирилловна. У вас малокровие, и оно лечится хорошим питанием. Его я вам распишу, и посоветую чаще бывать на воздухе. И спать с открытым окном, но под тёплым одеялом. И никакого опия до конца дней ваших. Ни капли, ни от зубов, ни от нервов, никогда.

Она молчала.

– Свидетельство я вам напишу нынче же. Здорова, в полной памяти и рассудке, к распоряжению делами способна вполне. И напишу там ещё одно, чего господа опекуны не ждут. Что припадки, на которые ссылается почтенный Красовский, это последствие опийных капель. Которые им же и прописаны. Укажу все назначения доз и сроков, вот по этой вашей склянке, ежели вы её сохранили.

– Сохранила, – быстро сказала она. – Пустую, но с ярлыком.

– Вот и славно. Ярлык этот дороже всей моей подписи.

Гагина встала и отошла к окну, и стояла там спиной ко мне довольно долго.

– Вы понимаете, что вы сейчас делаете? – спросила она, не оборачиваясь. – Вы молодой лекарь без чина, а он вхож в дома, куда вас не пустят и в переднюю. Он вас за это со свету сживёт.

– Он уже начал, – сказал я. – Ещё до вас начал, только вы про то не знаете. Так что вы мне, Елена Кирилловна, нынче не хлопот прибавили. Вы мне оружие дали.

Она обернулась. И вот тут броня её на мгновение дала трещину.

– Я ведь вас нынче проверяла, – сказала она тихо. – Гадко проверяла, знаю. Мне надобен был человек, который не поплывёт перед соблазном. Такой, который напишет правду, даже когда правда мне не понравится. И, признаться, я почти уверилась, что вы поплывёте.

– Я тоже человек, сударыня, – ответил я честно. – И вы, признаться, хороши до неприличия. Вся разница в том, что бумагу я пишу не тем местом, о котором вы подумали.

Гагина расхохоталась, и на этот раз смех был настоящий, звонкий, тот самый, с вечера у Загряжских.

– Ступайте, господин лекарь, – сказала она, отсмеявшись. – Ступайте, покуда я не передумала о том, чего хотела сделать этим вечером. И вот вам к вашему оружию ещё одна пуля. Такие свидетельства Аристарх Модестович пишет не впервой. Спросите при случае про купчиху Ознобишину, которую два года как лишили лавки в чужую пользу. Только спрашивайте осторожно, Михаил Алексеевич. Очень осторожно.

И её намёк я понял.

Значит, Красовский делает такой не в первый раз. Травит опием, а потом лишает прав.

Что ж…

Я это запомню.

Домой я в ту ночь шёл пешком через полгорода. И такова уж была моя привычка – думать по дороге, на свежем воздухе. Взвешивать все свои решения. Давно я так делаю. И пока что моя методика работала безотказно.

Я складывал в уме то, что легло мне нынче в руки. Красовский торговал не только слухами, он торговал диагнозами, а это уже не салонная война. Это дело, которое можно положить на стол вместе с делом о поддельном клейме, и они друг друга подопрут.