– Никак нет! – испугался Фрол. – А как же слабый стол?
– Слабый стол по записи в скорбном листе. Нет записи, нет и бульона, хоть проси, хоть деньги суй. Понял?
– Понял, Михайло Алексеич! – просиял он и умчался, и я догадывался, что теперь он не даст бульона и тем, кому надо, покуда трижды не сверится с листом.
С Фролом всегда так. Но есть у него и хорошая черта.
Если уж поймёт, то это навсегда! До самой смерти.
* * *
Наступило восьмое ноября. И вот уж чего не ждал я, так это проснуться от запаха ванили. Поначалу даже подумал, что мне это чудится.
Но нет.
Пахло с первого этажа, сладко и празднично, и по этому запаху я, ещё не открыв глаз, понял, что в доме пекут. А спустившись, понял, что пекут не просто так.
Стол в большой столовой был раздвинут во всю длину. Дарья Гавриловна в парадном чепце гоняла девок с приборами. Митя с Николенькой тащили из кладовой связку стульев, а между ними путался под ногами щенок Туман.
Правда, щенком его назвать уже язык не поворачивался. Выросший он за последние недели вдвое и выглядел так, будто верил, что вся суета устроена только ради него.
– Именинник! – возгласил барон, воздвигаясь мне навстречу с рюмкой, хотя до полудня было далеко. – Михайлов день, друг мой сердечный! Архистратига твоего праздник! А что такое? Чего это ты ходишь и глазами хлопаешь. Неужто забыл?
Я и впрямь напрочь забыл. В моем двадцать первом веке все праздновали день рождения, а в тысяча восемьсот пятом году главным личным праздником были именины – День ангела. На дворе стояло восьмое ноября, Михайлов день. Барон Бутурлин, упомянув «Архистратига», назвал церковный титул Архангела Михаила – небесного главнокомандующего, в честь которого меня тут и крестили. В здешней России этот день любили: урожаи собраны, амбары полны, самое время начинать долгие зимние пиры. И барон, судя по рюмке в его руке задолго до полудня, откладывать празднование в долгий ящик не собирался
Странная это штука… Прожить полвека Сергеем, отпраздновать полсотни своих ноябрьских дней рождения, а после стоять посреди чужой столовой и принимать поздравления с днём ангела.
Михайлов день. Именины человека, чьё тело я ношу и чьё имя отзывается во мне уже привычно.
Я поглядел на Дарью Гавриловну, которая несла ко мне блюдо с кренделем.
– По‑нашему пекли, по‑домашнему, – объявила она. – Как Серёженьке пекли на Сергиев день.
На душе стало тепло. Большой труд я вложил в отношения с Бутурлиными. И получается, теперь уже видно невооружённым глазом – меня здесь любят.
Гости сошлись к обеду, и гости были все мои.
Готье явился первым, в парадном сюртуке, торжественный, как на дуэли, и поднёс мне свёрток в холстине. Под холстиной оказалась книга.
Я раскрыл её и не сразу сообразил, что держу. Листы были пустые. Все до единого, плотная белая бумага, сшитая на совесть, в кожаном переплёте с тиснёной рамкой. Чистым был и корешок.
– Мсье, это же… – удивился я.
– Это та книга, которой вы всё не даёте имени, – сказал Готье. – Переплётчик оставил корешок пустым. Впишете, когда придумаете.
Я молчал, потому что говорить было нечем.
– У вас нынче есть и печатня, и деньги, и покровители, – прибавил он суше обыкновенного. – Переплёта у вас не было. Извольте!
И, помолчав, договорил уже тише.
– Отец мой держал в кабинете двести томов. Всё пожгли. С тех пор я пустых полок не выношу.
Каково же было моё удивление, когда выяснилось, что забыл об этом празднике лишь я один. Другие мои знакомые точно знали про этот день, и вспомнили меня.
Более того, Бутурлины через Гришку прознали, с кем я вожу дружбу и позвали этих людей. Получается, это был первый случай, когда Гришка сдал меня своим же хозяевам.
Но причина на то у него была добрая.
Никитин принёс книгу, немецкий лечебник в кожаном переплёте, на который, я знал, ушло его полуторамесячное жалованье. Всучил, покраснел и весь обед просидел на краешке стула, покуда барон силком не влил в него третью рюмку, после чего Алексей Степаныч осмелел и рассказал столу про Карпа Силыча и пиявки, чем сорвал такой хохот, что Николенька подавился киселём.
От Лемке доставили ящик. В ящике, переложенные стружкой, стояли двенадцать склянок тёмного стекла с новыми клеймами, а при них записка в одну строку.
«Первая варка по‑зимнему. Ваша доля, компаньон».
Штосс не пришёл, чем никого не удивил, но прислал с посыльным пакет. В пакете лежала ведомость. Особая, сводная, писанная его собственной рукой, с колонками и итогом. Число больных, принятых Мариинской с открытия. Число выписанных здоровыми.
И приписка внизу.
«Смертность против прошлого года на треть ниже. Полагаю, сей итог заменит поздравление. Штосс».
Вот этим он меня и достал. Крендель, ланцет и лечебник я принял с радостью, а над казённой ведомостью я испытал особую радость.
Значит, работают мои методики!
Настя подошла с поздравлением последней и подала мне тетрадь, прошитую суровой ниткой.
– Это не подарок, – предупредила она, вздёрнув подбородок. – Это работа. Я нарисовала все ваши памятки. Вьюшку, и как жгут вязать, и как дитя держать, когда подавилось. Двенадцать листов. Ежели что не так, скажите, я перерисую.
Я перелистал тетрадь и не сразу нашёлся, что ответить. Рисунки были ясные, крупные, безо всякой красивости, ровно такие, какие нужны человеку, не знающему грамоты.
– Анастасия Петровна, – сказал я. – Это лучшее, что мне нынче подарили. И я, с вашего дозволения, отнесу это в печатню на той же неделе.
Щёки у неё вспыхнули, и она немедленно занялась разливанием чаю, чтобы не глядеть на меня.
А в разгар обеда, между жарким и пирогом, к нам заглянул сам Балуев.
Явился он с бутылью настойки, с извинениями за незваность и с таким шумом, что Туман забился под буфет. Барон немедленно налил ему, и через четверть часа Степан Ильич был уже своим за этим столом, гремел на всю залу и рассказывал про дочку Дуняшу, которая нынче здорова, и корочек своих на лице не оставила ни следа.
– А я к вам, господин Салтыков, ещё и с новостью! – объявил он, отсмеявшись. – Сосед у меня новый на Сергиевской, дом через два от моего. Въезжают нынче, обоз ещё в дороге, а хозяин уже прибыл, я его вчера у ворот видал. Из Москвы, по юстицкой части, из Канцелярии. И фамилия его, вообразите, ваша. Салтыков. Не родня ли вам?
В столовой сделалось шумно от вопросов, а я от этой новости всерьёз напрягся.
Ведь на этой улице и должен был появиться мой родственник. Только чуть позже.
– Родня, – сказал я. – Брат мой старший. Андрей Алексеевич.
– Ах, братец! – обрадовался Балуев. – Так это же славно! Так мы, стало быть, вовсе соседи!
Вот уж действительно… Славно. Но проблемы это мне принесёт, это уж точно.
Отец говорил, что прибудет Андрей со своей семьёй только к разгару зимы. У меня в запасе было ещё полтора месяца, чтобы выведать чужую ссору, не задав ни единого вопроса. Полтора месяца, за которые я собирался что‑нибудь придумать.
Обоз в дороге, а хозяин уже прибыл.
Барон говорил тост, дети смеялись, Готье разливал наливку Никитину, и всё это шло мимо меня, как шум за стеной. Я сидел за собственными именинами и считал, сколько мне осталось до встречи с братом.
Оказалось, что нисколько.
В передней стукнула дверь, и в столовую заглянул Гришка, растерянный и торжественный разом.
– Михайло Алексеич… там к вам. Барин приехали. Сказываются братом.
Что ж… Выходит, час настал.
Глава 9
Мой старший брат вошёл прежде, чем я успел встать.
Высокий, суховатый, в дорожном платье, с серой пылью на воротнике. Пятнадцать лет разницы между нами лежали у него на висках сединой и в том спокойствии, с каким он оглядел чужую столовую.
Лицом он вышел в отца весь, от бровей до посадки головы. Только у отца в лице стояла солдатская прямота, а тут поверх отцовского лежало другое, канцелярское.