А потом свет вдруг стал искривляться, искривляться и искривляться, сворачиваясь в зеленовато-серую трубу, превращаясь в туннель, по которому медленно, год за годом, двигался темный палец.

«Если решил воспользоваться этой штукой, — подумал он, — то не говори об этом мне. Не желаю этого знать».

А потом почувствовал, как в его, Перси-Коли-Балкани руку впивается игла.

Темный палец, добрался, наконец, до кнопки. За ним в немом ужасе следило бесчисленное множество глаз, а все звезды во вселенной возопили в болезненном восторге. Темный палец нажал кнопку, и армии сверкающих призраков стали то появляться, то исчезать, как в фильме, который прокручивают на проекторе с головокружительной скоростью: разные сцены накладывались одна на другую. Звучала и музыка, причем, тоже в безумном темпе. Звуки были такими высокими, что расслышать их могли бы только некоторые животные. Но и он почему-то их слышал.

А потом палец сломался, и искривленный свет, неспособный выносить напряжения, тоже сломался, и когда звук внезапно исчез, а свет растворился в темном ничто, в пустоте мелькнула его последняя мысль: «Кто же я?»

Превращаясь в темноту, он не смог ответить на собственный вопрос — ведь темнота не может говорить. И думать. И чувствовать. Она может лишь видеть.

14

У себя в комнате, лучшей во всем отеле, Гас Свенесгард стоял перед треснутым зеркалом на комоде и чокался с собственным отражением дорогим, еще довоенным скотчем «Катти Сарк».

— За будущего владыку мира! — провозгласил он и залпом осушил высокий надтреснутый стакан. Уже начал проявляться эффект необычного освещения — поле зрения резко сузилось, а свет вдруг посерел. Однако Гас не обратил на это внимания, сочтя это результатом солидной порции выпитого.

«Да, это пойло, — подумал он с пьяным одобрением, — забирает что надо!»

В этот момент свет погас.

«Надо бы вызвать Тома-электрика», — с раздражением подумал он.

Но когда он попытался крикнуть, ничего не произошло. Такое ощущение, понял он, будто у него нет не только голосовых связок, но и губ, и языка. Он попытался поднять руку и коснуться лица… Но обнаружил, что и рук у него нет.

Кроме того, обнаружил он, отсутствуют и ноги, и тело.

Он прислушался, но в темноте не расслышал ни единого звука. Даже биения собственного сердца. «Боже мой, — подумал он, — да я же мертв!»

Он напряженно пытался ощутить хоть что-нибудь, пусть даже это будет проблеском его собственной мысли. Однако единственное, что ему удалось, так это вспомнить смутный расплывчатый образ того, что он видел в момент, когда исчез свет: свое собственное отражение в старом треснутом зеркале.

Теперь, ощущая себя не личностью, а бесплотным духом, он вперился в собственное псевдоотражение и ощутил внезапное и глубокое отвращение. Вся эта избыточная плоть, эта вечно потная, омерзительная жирная плоть! Он отшатнулся от нее, с облегчением наблюдая, как она становится все тоньше и тает вдали.

Его охватило чувство необычайной свободы, как будто теперь он, освободившись от своего физического тела, мог беспрепятственно отправиться куда угодно сквозь пространство и даже время.

«Так вот, значит, каково это, — сказал он себе, — быть ангелом».

«Произошла какая-то ужасная ошибка», — подумал во тьме Меккис.

Это никоим образом не походило на то, чего он ожидал на основании «Терапии небытия» доктора Балкани. Он ожидал каких-то ужасов, галлюцинаций, разнообразных гротескных и фантастических образов, или, возможно, световых эффектов, каких-нибудь вращающихся разноцветных дисков. Все, что он читал в работах, книгах и монографиях Балкани, плюс то, что он слышал о проекторах иллюзий, используемых ниг-партами…

«А вот ничто, — подумал Меккис. — Ничто — это неправильно».

Еще болезненнее, чем сами ощущения, была мысль о том, что Балкани оказался неправ, коренным образом неправ.

«И зачем я только так обманывал сам себя? — недоуменно спрашивал он сам себя. — Ведь я не Балкани. Я даже не червь по имени Меккис. Я всего лишь часть, а не целое: я — один из органов необъятного существа, называемого Великая Общность, только я орган, больной раком, и теперь я, наконец, убил то целое, частью которого являлся».

Без помощи сущиков ни один ганимедянин из правящего класса не сможет продержаться и нескольких дней. А в этой темноте ни он, ни кто-либо другой не сможет позвать ни единого сущика.

«Это смерть, — подумал Меккис, смерть для всех нас. — Но я представлял ее совсем не такой. Я думал, что смогу насладиться муками своих недругов из Общности, верил, что это будет величественный и зрелищный конец, вроде заключительных аккордов торжественной симфонии. Но все оказалось не так.

Это просто ничто, абсолютное ничто. И я в нем совершенно одинок».

Где-то в пустыне сознания ганимедского администратора вдруг послышался едва различимый шепот: «Твоя смерть… будет гораздо хуже». Оракул. И он говорил правду.

«Я не справился, — подумал Пол Риверз, лежа во тьме. — Я уже схватил его за глотку, но он оказался слишком силен, и мы схватились слишком близко от машины. Он каким-то образом ухитрился дотянуться и включить ее. И теперь наконец часы остановлены».

Однако Пол не стал впадать в панику. Еще не время сдаваться. Он постарался расслабиться и вернуть себе ясность мысли. Поскольку сейчас его ничто не отвлекало, это оказалось довольно просто.

«Такое впечатление, — наконец решил он, — что моя автономная нервная система справляется с телом вполне удовлетворительно. Сознание все еще функционирует, находится под влиянием каких-то внешних факторов, берущих начало в физическом теле. Мое тело, как и сознание, также вполне дееспособно, хотя с уверенностью такого утверждать нельзя, поскольку, возможно, это лишь приказы моего мозга».

Для пробы он велел своей руке двинуться в направлении машины, но тут же столкнулся с новой проблемой: теперь он не знал, где верх, а где низ, не говоря уже о том, где находится машина. Лишенный осязания, он не мог действовать.

«И все же, — подумал он, — если я буду ощупывать пространство, то у меня хорошие шансы, что в конце концов я нащупаю машину, смогу стукнуть по ней, и, возможно, повредить. Это, насколько мне помнится, довольно хрупкое устройство».

Довольно долго Пол Риверз был занят тем, что посылал сигналы своему телу, приказывая ему повернуться, шевельнуть ногой, взмахнуть руками. Насколько он мог судить, ничего не происходило — он даже не чувствовал опоры под ногами. Похоже, что даже сила притяжения — явление исключительно повсеместное — больше не действовала.

И тут он ощутил нечто вроде легкого головокружения.

«Должно быть, это свидетельство усталости», — мелькнула надежда, и он с новой силой возобновил свои попытки. Но ничего по-прежнему не происходило.

«Чем дольше машина будет включена, — сообразил он, — тем больше вреда она принесет. Ее воздействие имеет концентрический характер, и Бог знает, где оно ослабевает и исчезает. Нужно что-то придумать».

Тут ему в голову пришла одна мысль. Согласно теориям Балкани, Джоан Хайаси, поскольку она не принадлежала к коллективной реальности благодаря «Терапии Небытия», должна быть невосприимчивой к воздействию машины. «Это означает, — сообразил он, — что Джоан может отключить ее».

Он приказал своему голосу крикнуть, а губам — сложить слова:

— Джоан! Выключи машину! — Он снова и снова посылал приказы своему телу, совершенно не представляя, издает он при этом какие-нибудь членораздельные звуки или нет. Он не прекращал своих усилий на протяжении, как ему показалось, целого часа… Но тьма не отступала.

И снова пауза… Ключ, если таковой вообще существовал, был сокрыт где-то в теориях Балкани. Но где именно? «Жаль, — сказал он себе, — что я не изучал „Терапию небытия“ и „Теорию центра“ более внимательно, лишь пробежал их глазами.

«Теория центра».

Возможно, в ней-то все и дело».