– Не просто может, а, скорее всего, так и есть.

– Ну, так и что же вы тогда?

Конвей покачал головой.

– Вы забываете, как работает система. Джей Ди – важная шишка. Джей Ди потерял дочь. А поблизости весьма кстати отирается китаец, который слывет подпольным акушером. Все как по нотам.

– Мне уже доводилось слышать нечто подобное. Вы меня не убедили.

– Стало быть, вы не знаете Джей Ди Рэндэлла.

– Что верно, то верно.

– Джей Ди Рэндэлл – пуп Земли и центр мироздания, – продолжал Конвей. – Влиятельный, богатый и уважаемый человек, вполне способный получить все, чего ни пожелает. Даже голову какого-то жалкого китайца.

– Но зачем она ему? – спросил я.

Конвей расхохотался.

– Братец мой, вы что, с луны свалились?

Должно быть, на моей физиономии появилась озадаченная мина. Конвей пустился в объяснения:

– Известно ли вам, что… – он умолк, поняв, что мне ничего не известно. Мгновение спустя Конвей демонстративно сложил руки на груди, откинулся на спинку сиденья и устремил взор на дорогу.

– Ну? – поторопил я его.

– Спросите лучше Арта.

– Я спрашиваю вас.

– Или Льюиса Карра. Может быть, он вам расскажет, а я не буду.

– Что ж, тогда поведайте мне о Рэндэлле.

– Как о хирурге?

– Хотя бы.

Конвей кивнул.

– Хирург он посредственный, почти никудышный. Теряет пациентов, которых можно было бы спасти. Молодых крепких людей.

Я кивнул.

– К тому же, он мерзавец, – продолжал Конвей. – Измывается над стажерами и всячески унижает их, внушает комплекс неполноценности. С ним работает немало славных молодых ребят, и он держит их в ежовых рукавицах. Знаю по себе. Я два года работал в хирургии грудной полости, прежде чем выучился на кардиохирурга в Хьюстоне, и Рэндэлл был моим начальником. Когда я познакомился с ним, мне было двадцать девять, а Рэндэллу – сорок девять. Он умеет пустить пыль в глаза этой своей деловитой повадкой, костюмами с Бонд-стрит и дружбой с владельцами средневековых замков во Франции. Разумеется, костюмы и замки ещё не делают его хорошим хирургом, но Рэндэлл умеет создавать видимость. Эдакий ореол благообразия.

Я молчал. Конвей понемногу входил в раж, его голос окреп, сильные руки задвигались. Мне не хотелось прерывать его.

– Беда в том, – продолжал Конвей, – что Джей Ди работает по-старинке. Он начинал резать ещё в сороковых и пятидесятых, вместе с Гроссом, Чартрисом, Шеклфордом и остальной славной когортой. Хирургия тогда была совсем другой. Требовалась ловкость рук, а наука не имела почти никакого значения. Никто не слыхал ни о химии, ни об электролитах. Вот почему Рэндэллу не по себе от этих нововведений. Молодые ребята – те в своей стихии, они воспитывались на энзиме и натриевой сыворотке, но для Рэндэлла все это – темный лес и досадная помеха в работе.

– О нем идет добрая слава, – заметил я.

– Джон Уилкс Бут тоже слыл добрым малым, пока не застрелил президента Линкольна, – парировал Конвей.

– А может, в вас говорит профессиональная ревность?

– Завяжите мне глаза, и я обставлю этого Рэндэлла одной левой.

Я усмехнулся.

– Даже в воскресенье и с похмелья, – добавил Конвей.

– А что он за человек? – спросил я.

– Скотина. Форменная скотина. Стажеры говорят, он таскает в карманах молоток и пяток гвоздей на тот случай, если выдастся возможность распять кого-нибудь.

– Неужто бывают такие сволочи?

– Вообще-то, – сказал Конвей, – он не всегда такой. Только когда в хорошей форме. Ему, как и всем нам, тоже требуется отдых.

– Вас послушать, так он – та ещё тварь.

– Не хуже любого подонка, – ответил Конвей. – Впрочем, стажеры говорят ещё кое-что.

– Правда?

– Да. По их мнению, Джей Ди любит вскрывать сердца, потому что у него нет сердца.

11

Ни один англичанин, если он в здравом уме, не поехал бы жить в Бостон, особенно в 1630 году. Чтобы взойти на борт корабля и пуститься в долгое плавание к неведомой враждебной земле, отваги и мужества мало, для этого надо быть одержимым или вконец отчаявшимся человеком, который, к тому же, готов к полному и бесповоротному разрыву с родиной. К счастью, вынося свой суд, история принимает во внимание людские дела, а не побуждения, и поэтому бостонцы могут тешить себя мыслью, что их предки были привержены идеям свободы и демократии, геройски совершили революцию и внесли огромный вклад в либеральную культуру, написав немало картин и книг. Бостон – это город, где жили Адамс и Ревер, где до сих пор чтут и лелеют старую северную церковь и воспоминания о битве на Маячном холме.

Но есть у Бостона и другое лицо. Точнее, темная изнанка, на которой вытканы позорные столбы, колодки, сценки пыток водой и охоты на ведьм. Едва ли кто-то из ныне живущих видит в этих орудиях пыток то, чем они были в действительности, – свидетельства болезненной одержимости, душевного недомогания и порочной жестокости, доказательства того факта, что применявшее их общество жило в коконе страха перед грехопадением, вечным проклятием, адским пламенем, мором и индейцами, выстраивая все эти жупелы примерно в том порядке, в котором они перечислены здесь. Это было настороженное, подозрительное и напуганное общество. Иными словами, общество реакционных фанатиков веры.

Отчасти в этом повинно географическое положение Бостона. Когда-то на месте города было болото, совершенно непролазная трясина. Говорят, этим объясняется наш влажный климат, благодаря которому тут всегда премерзкая погода. Впрочем, существует и мнение, что болота тут ни при чем.

Бостонцы имеют привычку забывать свою историю, во всяком случае, изрядную её часть. Словно дитя трущоб, выбившееся «в люди», город совсем не держится за свои корни и даже норовит скрыть их от остального мира. Еще в бытность его поселением простолюдинов тут зародилась нетитулованная аристократия, не менее косная, чем древнейшие кланы Европы. Как город истинной веры, Бостон стал колыбелью научного сообщества, не знающего себе равных на восточном побережье. Кроме того, Бостон одержим нарциссизмом, и это роднит его с другим городом весьма сомнительного происхождения – Сан-Франциско.

К великому их сожалению, обоим этим городам никак не удается полностью освободиться от пут прошлого. Над Сан-Франциско до сих пор витает дух суетливой и жестокой «золотой лихорадки», не дающий ему превратиться в мещански-претенциозный аристократический город восточного образца. А Бостон, как ни силится, не может окончательно избавиться от пуританизма и снова стать английским городом.

И целые общины, и отдельные их члены крепко связаны узами прошлого. Оно повсюду – в строении наших скелетов, в распределении волосяного покрова, в цвете кожи, в том, как мы стоим, ходим, одеваемся и мыслим.

Памятуя об этом, я отправился на встречу со студентом медицинской школы Уильямом Харви Шаттуком Рэндэллом.

Полагаю, любой человек, нареченный в честь Уильяма Харви (британского судебного врача, который в 1628 году открыл, что человеческая кровь течет по замкнутому кругу), должен чувствовать себя набитым дураком. Это все равно что быть названным в честь Наполеона или Гранта: такое имятворчество – вызов для ребенка, а может быть, и непосильно тяжкое бремя. Есть немало вещей, с которыми человеку не так-то просто сжиться. Но труднее всего поладить с собственным именем.

Взять, к примеру, Джорджа Печеньеддера. После медицинской школы, где он четыре года был многострадальной мишенью всевозможных насмешек и подначек, Джордж получил диплом хирурга и стал специализироваться на печени и желчном пузыре. Это была самая большая глупость, которую только мог совершить человек с таким именем, но Джордж двинулся по избранному пути спокойно и решительно, словно эта судьба была предначертана ему свыше. В каком-то смысле так, наверное, и было. Спустя много лет, когда коллеги выдохлись, и их шуточки стали совсем уж плоскими, Печеньеддеру вдруг захотелось сменить имя, но, увы, это было невозможно, ибо по закону, человек, получивший степень доктора медицины, теряет такое право. То есть, имя-то сменить он может, но тогда его диплом теряет законную силу, вот почему суды каждый год переживают нашествия выпускников медицинских школ, желающих обзавестись более благозвучной фамилией, которая затем и будет вписана в диплом.