Выражение монашеского опыта - _1.Iosif.jpg_0

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Помню, мне было девятнадцать лет, когда я отправился в Сад нашей Пресвятой, [1] на Святую Гору. Путь этот, ведущий к монашескому житию, указала мне моя добродетельная и монахолюбивая мать, ныне монахиня Феофания.

В первые годы бедствий оккупации, [2] когда я ради работы бросил школу, в одну из двух старостильных церквей [3] Волоса [4] пришел приходским священником иеромонах–святогорец. Он принадлежал к братии старца Иосифа Исихаста, как сам его называл. Этот иеромонах стал для меня в то время драгоценным советчиком и помощником в моей духовной жизни. Я избрал его своим духовным отцом и, благодаря его беседам и советам, вскоре начал чувствовать, как сердце мое удаляется от мира и устремляется к Святой Горе. Особенно когда он мне рассказывал о жизни старца Иосифа, что‑то загоралось во мне, и пламенными становились моя молитва и желание поскорее узнать его.

Когда наконец подошло время, в одно прекрасное утро, 26 сентября 1947 года, кораблик потихоньку перенес нас из мира к святоименной горе, так сказать, от берега времени к противоположному берегу вечности.

У причала скита Святой Анны нас ожидал почтенный старец отец Арсений.

— Ты не Яннакис из Волоса? — спросил он меня.

— Да, старче, — говорю ему я, — а откуда вы меня знаете?

— А старец Иосиф узнал это от Честного Предтечи, — говорит он. — Он явился ему вчера вечером и сказал: «Посылаю тебе овечку. Возьми ее к себе в ограду».

Тогда моя мысль обратилась к Честному Предтече, моему покровителю, в день рождества которого я родился. Я почувствовал большую признательность ему за эту заботу обо мне.

— Ну, Яннакис, пойдем, — говорит мне отец Арсений. — Пойдем, потому что старец ждет нас.

Мы поднялись. Какие чувства охватили меня! Ни у кого не хватило бы сил их описать.

В тот вечер в церковке Честного Предтечи, высеченной внутри пещеры, я положил поклон послушника. Там, в полутьме, душа моя узнала только ей ведомым образом светлый облик моего святого старца.

Я был самым младшим из братии по телесному и духовному возрасту. А старец Иосиф был одной из крупнейших святогорских духовных величин нашего времени. Я пробыл рядом с ним двенадцать лет, обучаясь у его ног. Столько он прожил после моей встречи с ним. Бог удостоил меня служить ему до его последнего святого вздоха. И он был поистине достоин всяческого услужения в благодарность за его великие духовные труды, за его святые молитвы, которые он оставил нам как драгоценное духовное наследство. Я убедился в том, что он был подлинным богоносцем, превосходным духовным полководцем, опытнейшим в брани против страстей и бесов. Невозможно было человеку, каким бы страстным он ни был, находиться рядом с ним и не исцелиться. Только бы он был ему послушен.

Для монахов старец Иосиф выше всего ставил христоподражательное послушание. Для мирян отдавал предпочтение умной молитве, но всегда по указанию опытных наставников, ибо насмотрелся на прельщенных людей. «Ты видел человека, который не советуется или не исполняет советы? Погоди, вскоре увидишь его прельщенным» — так часто говорил он нам.

В соблюдении нашего подвижнического устава старец был предельно строг. Всей своей душой он возлюбил пост, бдение, молитву. Хлебушек и трапеза — всегда в меру. И если знал, что есть остатки со вчерашнего или позавчерашнего дня, то не ел свежеприготовленную пищу. Однако к нам, молодым, его строгость относительно питания была умеренной, потому что, видя столько телесных немощей, он считал, что должен оказывать нам снисхождение. Но его терпимость, казалось, как бы вся исчерпывалась этим снисхождением. Во всем остальном он был очень требователен. Не потому, что не умел прощать ошибки или терпеть слабости, но желая, чтобы мы мобилизовывали все душевные и телесные силы на подвиг. Ибо, как говорил он, «тем, что мы не отдаем Богу, чтобы этим воспользовался Он, воспользуется другой. Поэтому и Господь дает нам заповедь возлюбить Его от всей души и от всего сердца, дабы лукавый не нашел в нас места и пристанища, где мог бы поселиться».

Каждую ночь мы совершали бдение. Это был наш устав. Старец требовал, чтобы мы до крови подвизались против сна и нечистых помыслов. Сам он совершал бдение в темноте в своей келлийке, с неразлучным спутником — непрестанной умной молитвой. И хотя он уединялся там, внутри, мы видели, что он знает о том, что происходит снаружи — каждое наше движение и каждый шаг. Ему было достаточно просто взглянуть на нас, чтобы прочитать наши помыслы. И когда он видел, что мы нуждаемся в духовном ободрении, рассказывал о разных удивительных подвигах афонских отцов. Он был очень искусным рассказчиком. Когда он говорил, хотелось слушать его бесконечно. Однако, несмотря на его природный дар повествователя, когда речь заходила о божественном просвещении, о благодатных состояниях, он часто, казалось, испытывал огорчение из‑за того, что бедный человеческий язык не мог помочь ему выразить глубину его опыта. Он оставался как бы безгласным, как будто находился далеко от нас, будучи не в силах говорить о том, что обретается на неведомой, пресветлой, высочайшей вершине тайных словес, там, где пребывают простые и непреложные, неизменные и неизреченные тайны богословия.

Мой старец не изучал богословия, однако богословствовал с большой глубиной. Он пишет в одном из писем: «Истинный монах, когда в послушании и безмолвии он очистит чувства и когда успокоится его ум и очистится сердце, принимает благодать и просвещение ведения и становится весь светом, весь умом, весь сиянием и источает богословие, записывая которое, и трое не будут успевать за потоком благодати, изливающейся, подобно волнам, и распространяющей мир и крайнюю неподвижность страстей во всем теле. Сердце пламенеет божественной любовью и взывает: „Задержи, Иисусе мой, волны благодати Твоей, ибо я таю, как воск“. И оно действительно тает, не выдерживая. И ум восхищает созерцание, и происходит срастворение, и пресуществляется человек, и делается единым с Богом, так что не знает или не может отделить себя самого, подобно железу в огне, когда оно накалится и уподобится огню».

Из этих слов видно, что божественный мрак, озаряемый нетварным светом, не был для него неведомой и неприступной областью, но был известен ему как место и образ присутствия Бога, как тайна неизреченная, как свет пресветлый и яснейший. И это потому, что мой старец умел молиться. Часто, когда он выходил из многочасовой сердечной молитвы, мы видели его лицо изменившимся и светлым. Совсем не удивительно, что тот свет, которым постоянно освещалась его душа, временами явственно освещал и его тело. Впрочем, нимб святых — это не что иное, как отблеск нетварного света благодати, который светит и сияет в них, подобно золоту.

Чистота старца была чем‑то удивительным. Помню, когда я входил вечером в его келлийку, она вся благоухала. Я ощущал, как благоухание его молитвы наполняло все, что его окружало, воздействуя не только на наши внутренние, но и на внешние чувства. Когда он беседовал с нами о чистоте души и тела, всегда приводил в пример нашу Пресвятую.

— Не могу вам описать, — говорил он, — как любит наша Пресвятая целомудрие и чистоту. Поскольку Она — Единая Чистая Дева, то и всех таковых нас любит и желает.

И еще он говорил:

— Нет другой жертвы, более благоуханной перед Богом, чем чистота тела, которая приобретается кровью и страшным подвигом.

И заканчивал словами:

— Поэтому понуждайте себя, очищая душу и тело; совершенно не принимайте нечистых помыслов.

Если говорить о молчании, скажу, что он не произносил ни слова без нужды. Особенно во время Великого поста, когда они были вдвоем с отцом Арсением и хранили молчание целую неделю. Говорили только после субботней вечерни до воскресного повечерия и затем молчали целую неделю. Объяснялись жестами. И поскольку старец узнал, как велика польза от подвига молчания, то и нам запрещал разговаривать между собой; только ради крайней необходимости он позволял нам нарушать молчание. Когда он посылал кого‑то из нас для выполнения некоторого «служения» за пределы нашего исихастирия, [5] то не разрешал нам говорить ни с кем. Помню, когда я возвращался, он всегда устраивал мне строгий допрос, сохранил ли я совершенное послушание и молчание. За нарушение в виде двух–трех слов моя первая епитимья была двести поклонов.