Кстати, вот — выход. Найти на дне Москвы-реки замшелый кувшин, выпустить из него джинна и пожелать, не мелочась, спортивных успехов назло врагу. Однако загвоздка: нырнуть-то можно, а вынырнуть — не обучен. Значит, лежать кувшину на дне, а все наземные кувшины давным-давно откупорены строителями дорог, новых микрорайонов, линий метрополитена, заводов и стадионов.

Старик Хоттабыч на телеэкране включал и выключал настольную лампу, восторгаясь неизвестным ему чудом, а глупая мыслишка не отпускала Алика, точила помаленьку. Творческая натура, он развивал сюжет, чьё начало покоилось на дне реки, а конец пропадал в олимпийских высях. Придумывалось легко, и приятно было придумывать, низать в уме событие на событие, но творческому процессу помешал телефон.

Звонил Фокин, лучший друг.

— Чего делаешь? — спросил он дипломатично.

— Смотрю телевизор, — полуправдой ответил Алик.

— Ты не обиделся?

Вот зачем он позвонил, понятненько…

— На что?

— На Бима.

— Он прав.

— Отчасти — да.

— Да какое там «отчасти» — на все сто. В спорте я — бездарь. Бим ещё гуманен: освободил от физо и оценкой пожаловал. А мог бы и не.

— Слушай, может, я с тобой потренируюсь, а?

Ах, Фокин, добрая душа, хороший человек.

— Ты что, Сашка, с ума сошёл? На кой мне твоя благотворительность? Я на коне, если завуч не заставит Бима переменить решение.

— Завуч не дурак.

— Толковое наблюдение.

Завуч и вправду дураком не был, к тому же он вёл в старших классах литературу, и Алик ходил у него в фаворитах.

— Вечером погуляем? — Фокин счёл свою гуманистическую миссию законченной и перешёл к конкретным делам.

— Не исключено. Созвонимся часиков в семь.

Хоп. Положил трубку на рычаг, откинулся в кресле. Что-то странное с ним творилось, странное и страшноватое. Уже не до понравившегося сюжета было: в голове звенело, и тяжёлой она казалась, а руки-ноги будто и не шевелились. Попробовал Алик встать с кресла — не получилось, не смог. «Заболел, кажется», — подумал он. Закрыл глаза, расслабился, посидел так секундочку — вроде полегче стало. Смог подняться, добрести до кровати.

«Ах ты, чёрт, вот незадача… Маме позвонить надо бы… Ну, да ладно, не умру до вечера…»

Не раздеваясь, лёг, накрылся пледом и, уже проваливаясь в тяжёлое забытьё, успел счастливо подумать: а ведь в школу-то завтра идти не придётся, а до полного выздоровления сегодняшний позор забудется, что-нибудь новое появится в школьной жизни — поактуальнее…

Он не слышал, как пришла с работы мама, как она бегала к соседке этажом выше — врачу из районной поликлиники. Даже не почувствовал, как та выслушала его холодным фонендоскопом, померила температуру.

— Тридцать восемь и шесть, — сказала она матери. — Типичная простуда. Аспирин — три раза в день, этазол — четыре раза, и питьё, питьё, питьё… Одно странновато: температура не смертельная, а парень даже не аукнется. Спит, как Илья Муромец на печи.

— Может, устал? — предположила мама, далёкая от медицины.

— Может, и устал. Да пусть спит. Сон, дорогая, — панацея от всех болезней.

В семь вечера позвонил Фокин, лучший друг.

— Заболел Алик, — сказала ему мать.

— Да он же днём здоровым, как бык, выглядел.

— И быки хворают.

— Надо же! — деланно изумился Фокин откровению о быках. — Тогда я зайду, проведаю?

— Завтра, завтра. Сейчас он спит — царь-пушкой не разбудить. Вы что сегодня — камни ворочали?

— Это как посмотреть. По литературе — классное сочинение писали, по физо — «перекидной» способ прыжков в высоту. Что считать камнями…

— Как ты сочинение осилил?

— Трудно сказать… — Фокин не шибко любил составлять на бумаге слова во фразы, предпочитал точные науки. — Время покажет… До завтра?

— До завтра.

Мать подошла к Алику, потрогала лоб: вроде не очень горячий. Поправила одеяло, задёрнула оконную штору. Алик не просыпался. Он смотрел сны.

2

Первый сон был таков.

Будто бы Алик выходит из подъезда — эдак часиков в семь утра, когда во дворе никого: на работу или в школу — рановато, владельцы собак только-только готовятся вывести своих «братьев меньших» по большим и малым делам, а молодые дворники и дворничихи уже отмели своё, отполивали, разошлись по казённым квартирам — штудировать учебники для заочного обучения в институтах и техникумах.

И вот выходит Алик в пустынный двор, идёт вдоль газона, мимо зелёного могучего стола для игры в домино, мимо школьного забора, мимо стоянки частных автомобилей, выбирается на набережную Москвы-реки, топает по заросшим травой шпалам заброшенной железнодорожной ветки, которая когда-то вела к карандашной фабричке, держась за пыльные кусты, спускается по откосу к воде.

Жара.

Он сбрасывает джинсы, сандалеты, стаскивает футболочку с красным гоночной марки «феррари» на груди, остаётся в пёстрых сатиновых трусах, сшитых мамой. Осторожно, по-курортному, пробует ногой воду, вздрагивает от внезапно пронзившего тело холода, обхватывает себя длинными тощими руками, входит в реку, оскользаясь на зализанных волнами камнях.

Будто бы это — каждодневная, почти привычная «водная процедура». Так, по крайней мере, диктует фабула сна. А сон — абсолютно реален, и, соответственно, он — цветной, широкоформатный, стереоскопический, а эффект присутствия не вызывает и тени здорового научного сомнения.

Алик останавливается, когда вода доходит ему до пояса, до резиночки от трусов, которые цветным парусом вздулись на бёдрах, зачерпывает ладонями воду, смачивает себя под мышками. Потом по-поросячьи взвизгивает и ныряет — только пятки мелькают в воздухе, выныривает, отфыркивается, вытирает рукой лицо, плывёт подальше от берега — не по-собачьи, с шумом и брызгами, а ровным кролем, безупречным стилем.

Напомним: во сне бывает и не такое, незачем удивляться и путать сон с жестокой действительностью…

Поплавав так минут десять, Алик возвращается к берегу и несколько раз ныряет, пытаясь достать пальцами дно. Это ему, естественно, удаётся, а в последний раз он даже нащупывает что-то большое и тяжёлое, подхватывает это «что-то», выбирается на белый свет, на солнышко. «Что-то» оказывается пузатым узкогорлым кувшином с тонкой ручкой, древним сосудом, заросшим тиной, чёрной грязью, хрупкими речными ракушками. Алик скребёт грязь ногтем и видит позеленевшую от времени поверхность — то ли из меди-купрум, то ли из золота-аурум, покрытую прихотливой чеканной вязью. Если быть честным, то кувшин сильно смахивает на тот, что стоит у отца в кабинете, — из дагестанского аула Гицатль, где спокон веку живут прекрасные чеканщики и поэты.

Однако Алика сие сходство не смущает. Он твёрдой походкой рулит к берегу, и в груди его что-то сладко сжимается, а в животе холодно и пусто — как в предчувствии небывалого чуда. «Чувство чуда — седьмое чувство!» — сказал поэт.

И чудо не медлит. Оно бурлит в псевдогицатлинском кувшине, который, как живой, вздрагивает в чутких и ждущих руках Алика. Острым камнем он сбивает сургучную пробку и зачарованно смотрит на сизый дым, вырывающийся из горла, атомным грибом встающий над уроненным на песок кувшином. Дым этот клубится, меняет очертания и цвет, а внутри его возникают некие занятные турбулентности, которые постепенно приобретают строгие формы весьма пожилого гражданина в грязном тюрбане, в розовых — тоже грязных — шароварах, в короткой, похожей на джинсовую, жилеточке на голом теле и в золотых шлёпанцах без задников — явно из магазина «Армения» с улицы Горького.

Словом, всё, как положено в классике, — без навеянных современностью отклонений.

Гражданин некоторое время легкомысленно качается в воздухе над кувшином, машет руками, разгоняя дым, потом вдруг тяжело плюхается на землю, задрав ноги в шлёпанцах. Остолбеневший Алик всё же отмечает машинально, что пятки гражданина — под стать тюрбану с шароварами: да-алеко не первой свежести. Но — вежливый отрок! — он ждёт, пока гражданин отлежится на песке, сядет, скрестив по-турецки ноги, огладит длинную седую бороду, откашляется.