Называя эту вещь «подражанием Окуджаве» он имел в виду скорее продолжение, преемственность. Поскольку имитации чужого слова и чужого чувства здесь нет – каждая строка оплачена собственным опытом и собственной болью.
Просвет
Опять впереди долгое путешествие, и это дает душе зацепку для того, чтобы выбраться из ямы.
А до того – новое турне по Донбассу, организованное Гольдманом – это теперь своего рода импресарио Высоцкого. Начал он работать в этом качестве довольно эксцентричным способом. Выходят однажды Высоцкий с Ваней Бортником из дому, садятся в «мерседес», а на заднем сиденье вдруг возникает некто, как тень отца Гамлета: «Извините, Владимир Семенович…» Оказалось, в незакрытую машину пробрался один из эстрадных администраторов, устраивающий концерты на стадионе в Севастополе. Город русской славы ждал Муслима Магомаева, а тот неожиданно уехал за рубеж. Вот Гольдмана и послали срочно завербовать Высоцкого, который один может спасти ситуацию. Предложил триста рублей за концерт, причем всю сумму заплатил заранее. Так и началось сотрудничество, причем Гольдман всегда согласует сроки поездок с администратором Таганки Валерой Янкловичем. На этот раз – Донецк, Горловка, Дзержинск, с утра (на одной шахте начали аж в шесть часов) и до вечера.
Из Парижа они с Мариной в июне отправляются в Мексику, где она занята в фильме про какой-то дьявольский бермудский треугольник. Работа интересная только с одной стороны – со стороны моря. Оттуда Высоцкий и пишет в развеселом настроении Ване Бортнику:
«А знаешь ли ты, незабвенный друг мой Ваня, где я? Возьми-ка, Ваня, карту или, лучше того – глобус? Взял? Теперь ищи, дорогой мой, Америку… Да не там, это, дурачок, Африка. Левее!.. Вот именно. Теперь найди враждебный США! Так. А ниже – Мексика. А я в ней. Пошарь теперь, Ванечка, пальчиком по Мексике вправо до синего цвета. Это будет Карибское море, а в него выдается такой еще язычок. Это полуостров Юкатан <… > На самом кончике Юкатана, вроде как типун на языке, есть райское место Канкун, но я не там. Мне еще четыре часа на пароходике до острова Косумель – его, Ваня, на карте не ищи, – нет его на карте, потому что он махонький, всего, как от тебя до Внуково. Вот сюда и занесла меня недавно воспетая „Нелегкая“.
Здесь почти тропики. Почти – по-научному называется суб…»
Эпистолярный азарт сменяется творческим. Замысел романа, уже замученный долгими отлагательствами, ожил – и так вдруг полезло, прямо болдинская осень!
Начало действия отнес прямо к семьдесят седьмому году – чтобы от жизни не отставать и за уходящим временем не бежать. А отсюда сюжет двинется в обе стороны – в предысторию героев и в их еще неясное будущее. Немножко они другого поколения – Тамара Полуэктова вообще с пятьдесят четвертого года, Колька и Саша Кулешов лет на девять ее постарше. Но, рисуя их прошлое, конечно, свое детство вспоминал. Обязательно надо что-то взять из себя – на чистой выдумке он уже пробовал писать, но быстро пересыхала фантазия. Тут надо уловить правильную пропорцию вымысла и подлинности. И ситуации нужны такие, в которых любой читатель хочешь не хочешь, а побывал. Скажем, первая встреча с женщиной…
«Совсем еще пацана брали его старшие ребята с собой к гулящим женщинам. Были девицы всегда выпившие и покладистые. По нескольку человек в очередь пропускали они ребят, у которых это называлось – ставить на хор. Происходило все это в тире, на Петровке, где днем проводили стрельбы милиционеры и досаафовцы, стреляли из положения лежа. Так что были положены на пол спортивные маты, и на них-то и ложились девицы и принимали однодневных своих ухажеров пачками, в очередь, молодых пьяноватых ребят, дрожавших от возбуждения и соглядатайства.
– Да ты же пацан совсем, – говорила одна Кольке, который пришел туда в первый раз.
– Молчи, шалава! – сказал тогда Колька как можно грубее и похожее на старших своих товарищей, прогоняя грубостью свой мальчишеский страх.
Девица поцеловала его взасос, обняла, а потом сказала:
– Ну вот и все! Ты – молодец. Хороший будешь мужик, – и отрезала очередному: – Следующего не будет. Хватит с вас! – встала и ушла.
Запомнил ее Колька – первую свою женщину, и даже потом расспрашивал о ней у ребят, да и не знали они – откуда она и кто такая. Помнил ее Колька благодарно, потому что не был он тогда молодцом, а так… ни черта не понял от волнения и нервности, да еще дружки посмеивались и учили в темноте:
– Не так надо, Коля, давай покажем, как».
С ним самим, конечно, ничего подобного не было. А как было – он никому не рассказывал и рассказывать никогда не станет. Но суть была сходной, и ее он может передать только вчуже, только путем перевоплощения и ухода от реальности. И что парадоксально – он до сих пор в чем-то остался таким же пацаном по отношению к женщинам. Как ни учили его цинизму с юных лет, так и не выучили. Грязные разговоры о бабах никогда не поддерживал. Раньше стеснялся, посмеивался за компанию, а теперь даже начал обрывать тех, кто похабщину несет. На кой черт такая сексуальная откровенность – тошнит от нее.
А литература, проза – это дело совсем другое. Во-первых, писатель с читателем разговор ведет с глазу на глаз, доверительный и добровольный. И откровенность получается как бы взаимная – если читатель узнает себя в герое. Во-вторых, любая картина, в том числе эротическая, имеет здесь дополнительный смысл, не сразу понятный даже самому автору.
Но как писание прозы природно отличается от стихосложения! Песня, стих – они рождаются при встрече ума с душой, чувства с мыслью. («Дельфины и психи», пожалуй, к поэзии ближе были – всё на интонации, на словесной игре.) А роман пишется с участием всего организма, из собственного тела приходится фигуры лепить. И без определенной доли сексуального возбуждения ничего тут не создашь, не будет чувственной достоверности. Пишешь эту Тамарку – и почти в женщину превращаешься. А как иначе? Проститутка, которая у немца-клиента восемьдесят марок из бумажника ворует, вместе с тем может грохнуться в обморок, услышав, что ее возлюбленный Саша Кулешов где-то появился с другой женщиной. Чтобы такой контраст оправдать, надо из себя, из своей глубины основательно зачерпнуть. В общем, разрезаешь себя на три части и составляешь любовный треугольник. И этого еще мало. Надо бы Тамаркиного отца Максима Григорьевича, отставного тюремного надзирателя, изнутри понять. Через три года ему предстоит помереть – где-нибудь в восьмидесятом, когда нам коммунизм обещали, а потом заменили Олимпийскими играми. Что будет думать и чувствовать такой подлец в свои последние минуты?
Да, эта работа потребует еще много затрат, и временных и энергетических. От песни энергия скорее возвращается – всякий раз, когда ее поешь людям и как бы пересоздаешь, убеждаясь, что не устарела голубушка, живет и звучит. А романист, наверное, доплыв до финальной фразы, переходя из авторов в читатели, мгновенно всю энергетическую сумму на руки получает, целый капитал…
По возвращении на материк Высоцкий записывает программу из нескольких песен на телевидении в Мехико, ее показывают по тринадцатому каналу девятого августа, когда они с Мариной и ее детьми уже перелетели на Таити. Этот французский остров в Тихом океане встретил их громким голосом Высоцкого: в порту стоит теплоход «Шота Руставели», и из него доносится магнитофонная запись, включенная на полную мощность. Рядом с Таити – остров поменьше, Муреа, там они отдыхают до середины августа.
Первый знакомый, обнаружившийся в Лос-Анджелесе, – Миша Барышников, с которым он когда-то встречался в Ленинграде, потом в Москве пытался ему помочь по автомобильным делам. Виделись и в Париже – Миша к тому времени уже перемахнул через океан. И не ошибся: танцует в американском балетном театре, карьера движется блестяще, а ему еще и тридцати нет – все впереди. У него уйма смелых постановочных замыслов, которые в Союзе и в голову бы не пришли. Да, хорошо мастерам дрыгоножества –их язык всему миру понятен без перевода.1