Зато к исходу четвёртого дня Егоров вырезал шестнадцать секций из необходимых двадцати восьми. Мастер сидел у станка по двенадцать часов кряду, прерываясь только на еду и короткий сон, и резал, резал, резал — медленно, осторожно, зная цену каждому миллиметру. Петров и Керн под его руководством готовили черновые заготовки, а финальную полировку и подгонку старый мастер не доверял никому.
Воронин успел собрать нижнюю половину серебряного каркаса — ажурную сферическую основу, на которую предстояло посадить чароитовые секции. Это была невероятно тонкая работа, ведь каждая ячейка под секцию должна была сесть с точностью до десятых долей миллиметра.
Нефритовую подставку обтачивал отдельный мастер — Гаврилов, которого мы взяли ещё для конкурса как лучшего по нефриту. Тёмно-зелёный бухтинский камень поддавался медленно, неохотно — нефрит вообще один из самых вязких камней, его не расколешь, а только сточишь. Но дело потихоньку шло.
Я почти не спал. Координировал, проверял, сам брался за тонкую работу там, где требовалась рука Грандмастера, сменяя отца. Голова гудела, в глазах то и дело появлялась резь от напряжения, но странным образом мне было хорошо. Я был занят настоящим делом и с каждым днём видел прогресс.
А ещё в этом аврале появился свой особый герой — Марья Ивановна.
Домоправительница со свойственной ей непримиримостью объявила голоду войну. Она обходила мастерскую с подносами по четыре раза в день и не принимала отказов ни от кого, невзирая на ранги и заслуги.
— Господа! — наступала она на мастеров. — Работу отложили, руки помыли, рты открыли! Не для того я полдня у плиты стояла, чтоб вы тут с голоду падали над своим серебром!
— Марья Ивановна, да заняты мы…
— Заняты они! Кулебяку ешьте, я сказала. Остынет — заставлю доедать холодной.
Воронин, ворча, ел кулебяку прямо за верстаком, не отрываясь от каркаса. Егоров жевал одной рукой, второй держа лупу. Холмский умудрялся есть, не снимая наушников, из которых лился тяжёлый рок. Гаврилов прятался за станком, но и ему не было суждено избежать кулебяки.
Один раз я попытался отказаться сам — мол, не голоден, потом поем. Марья Ивановна посмотрела на меня так, что я мгновенно вспомнил все случаи из детства Александра, когда эта женщина решала, что ребёнок недоедает.
— Александр Васильевич, — произнесла она одновременно зловеще и ласково, — вы у нас, конечно, Грандмастер и большой человек. Но если вы сейчас не съедите тарелку щей, я пожалуюсь Лидии Павловне! И уж тогда не обессудьте…
Что ж, угроза была серьёзной. И я ел щи.
На пятый день нарисовалась финишная прямая по чароиту.
Егоров доделывал последние секции, и я старался лишний раз не стоять у него над душой. Но на исходе дня он подозвал меня сам, и голос у него был напряжённый.
— Александр Васильевич. Подойдите-ка, пожалуйста. Кажется, у нас беда.
Я подошёл и взглянул на рабочий стол мастера.
Перед нами лежали уже двадцать шесть готовых секций, разложенных по схеме — так, как они должны были встать в серебряный каркас яйца. Картина складывалась изумительная: золотистые ленты прожилок перетекали из секции в секцию, рисунок шёл единым потоком, без разрывов. Кроме одного места.
— Вот, — Егоров указал пинцетом на предпоследнюю секцию. — Двадцать седьмую только-только дорезал. И прожилка пошла не туда.
Я наклонился и сразу увидел проблему.
Золотистая лента, которая должна была плавно продолжить рисунок соседних секций, на этой уходила чуть в сторону. Если поставить секцию как есть, на стыке образуется разрыв. Маленький, едва заметный… Но я-то видел. И император, явно внимательный к деталям, тоже увидит. А такие вещи на изделии для матери императора недопустимы.
— Две я уже забраковал, — продолжал Егоров мрачно. — Одну со сколом, одну — потому что рисунок не дотянул. Заменил из четвёртого куска. А для этой замены нет. Четвёртый кусок весь ушёл. Осталась совсем мелочь, на полную секцию не хватит.
— Переточить можно?
— Можно… — Егоров с сомнением покачал головой. — Но секция уже и так тонкая, на пределе держится. Если сниму ещё слой, расколется к чёртовой матери. И тогда у нас вообще окажется дыра, которую и закрывать-то нечем…
Я молчал, прикидывая варианты. Взять новую заготовку неоткуда — материала оказалось впритык. Если перетачивать, рискуем совсем потерять секцию. Оставить как есть тоже нельзя — испортить весь узор.
Но был и третий путь.
— А если, не точить, а попробовать развернуть? — предположил я. — Посадить секцию под другим углом. Вот так, например?
— Я тоже уже думал об этом. — Егоров взял секцию пинцетом и повернул под лампой. — Если развернуть градусов на двенадцать против часовой… Лента почти сойдётся. Но почти. Останется крошечный уступ на верхней кромке, вот тут.
— А его можно убрать дополировкой?
— Можно. — Егоров прищурился. — Но это тоже работа на грани самоубийства. Максимум можно снять полмиллиметра с кромки, не больше, иначе нарушу посадку. Непростая задача, особенно с чароитом…
— У вас руки, как у нейрохирурга, — напомнил я с улыбкой. — Помните, как лет пять назад вы тот кианит обточили, для драгоценной мозаики графа Толстого? Он ведь тоже чуть не раскрошился…
Тогда его сиятельство пожелал иметь художественное панно, полностью выполненное из самоцветов. Непростой артефакт, и трудозатрат масса. Но благодаря мастерству Егорова справились.
— Было дело, — отозвался Егоров. — Но тут другая задачка. И поди пойми, какая легче…
Но я видел — несмотря на сомнения, он уже решился. Старый мастер не любил отступать перед сложностями, которые подкидывали ему камни.
Он зажал секцию в специальном держателе, придвинул лампу, надел увеличительные линзы и взялся за тончайший полировальный инструмент. В мастерской стало тихо. Воронин оторвался от серебряного каркаса, и даже Холмский снял свои вечные наушники. Все понимали: сейчас решится, будет узор единым или развалится на лоскуты.
Егоров работал молча. Снимал по микрону, многократно перепроверял и даже, казалось, дышал через раз. Впрочем, все мы затаили дыхание и старались лишний раз не шевелиться.
Но руки у Егорова не дрожали — он умел собираться в нужный момент. В такие минуты в нём просыпался не пожилой ворчун, а виртуоз, каких во всём мире единицы.
Один раз он замер, отнял инструмент, долго смотрел на секцию через лупу. Мне показалось, что-то пошло не так. Но Егоров чуть качнул головой, поправил угол и продолжил. Ещё минута. Ещё…
Наконец, он отложил инструмент, протёр секцию мягкой тряпкой и приложил её к соседним.
Прожилки сошлись. Теперь лента золотистого минерала перетекла из секции в секцию плавно, без разрыва. Узор стал единым.
Егоров откинулся на спинку стула, снял линзы и шумно выдохнул.
— Уф… Чуть не запорол. Старею, Александр Васильевич…
— Бросьте, — отмахнулся я. — Вы только что спасли проект.
Работу с янтарной подвеской я взял на себя.
Это был сюрприз внутри яйца, его сердце, и я не хотел доверять эту работу никому. Так что я уединился за своим верстаком в углу, отгородился от общего шума и взялся за дело.
Окаменелый кусок смолы лежал передо мной на чёрном бархате — крупный, размером с грецкий орех, прозрачный, медовый, с золотистой искрой. И внутри — пчела, застывшая в вечном полёте.
Оправлять такой янтарь глухим кастом было бы преступлением. Свет должен проходить сквозь смолу насквозь, чтобы пчела была видна со всех сторон, чтобы она словно парила в капле застывшего солнца. Поэтому я сделал лёгкую ажурную оправу — тонкие золотые лапки, которые удерживали камень за самые края, почти не касаясь его поверхности. Минимум металла, максимум света.
Работа была тонкая и медитативная. Я согнул крапаны, подогнал их под форму камня, отполировал. Потом взялся за цепочку.
Тридцать миллионов лет назад эта пчела летела куда-то по своим пчелиным делам. Может, к цветку, может, обратно в улей. И попала в каплю смолы, стекавшую по стволу древнего дерева. Один миг — и полёт оборвался. Но не исчез. Смола затвердела, окаменела, пролежала в земле дольше, чем существуют все династии мира, вместе взятые, — и сохранила этот миг неприкосновенным. Расправленные крылья, согнутые лапки. Труженица, застывшая в вечности.