Гораздо больше трезвости и терпимости проявил святитель Леонтий Ростовский (XI в.): когда язычники, рассерженные тем, что он разрушал веру их, пришли его убить, он похвалил их за ревность о своей вере: «За это я вас люблю, и молюсь за вас Богу, чтобы Он скорее просветил вас светом истинной веры» [84]. Наконец, аргумент в пользу экуменизма, исходящий из опасности религиозных конфликтов, оскорбляет вообще всех верующих людей и тем, что предполагает, будто у нас нет иных способов полемики, кроме топоров. Да разве философы во время своих диспутов разбивают о головы своих оппонентов стулья? Подкупают ли научные сотрудники из Института Философии РАН киллеров, чтобы расправиться со своими оппонентами с философского факультета МГУ? Но если даже неверующие философы могут вести дискуссии без пролития крови и без погромов, то почему же христианского философа можно представить на диспуте лишь с окрававленным топором в руке? Зачем мирную христианскую проповедь и богословскую речь преподносить как полицейски-карательную акцию: “навязывание” и “насилие”?

Неужели не понятно, что подобного рода аргументация просто оскорбляет верующих людей, представляя их в виде фанатичных недоумков, готовых браться за ножи и ядерные ракеты вместо разумной речи?

Двухтысячелетняя история православия знает такие победы над ересями, одержанных без всякого участия государственной власти (а иногда — и в противоборстве с еретичествующей властью). Многочисленные ереси гностиков были преодолены до того, как христиане получили государственную поддержку. Еще гонимая церковь смогла своим разумом и проповедью опровергнуть оккультные мифы. И если от ранней церковной истории обратиться к новейшей — то и здесь мы увидим интеллектуальную и духовную победу православной мысли, одержанную без помощи полиции. Я имею в виду преодоление западного влияния в русском богословии, освобождение нашей богословской мысли от двухсотлетнего “вавилонского пленения” ее стереотипами западной схоластики [ii].

И разве изменение католической позиции по вопросу о “Филиокве” и приближение их вероучения по этому вопросу к православному есть результат деятельности КГБ или православных террористов, а не плод долгого диалога и разъяснений?

Убеждение в том, будто верующие люди могут отстаивать свои взгляды только путем насилия, содержит в себе и еще одно оскорбление, может быть, и неощутимое атеистами, но явно воспримаемое верующими людьми. Любая религия есть прежде всего поиск Неба. Любая религия ощущает земной мир как место странничества. Во время пребывания на земле человек должен исполнить свой долг, но если он будет считать земное пребывание единственным смыслом своей жизни и своим единственным местом жительства — то именно тогда своего долга на земле он и не исполнит… И вот к таким людям, для которых все земное есть лишь пособие на пути к Небесам, подойти с предложением пересмотреть свои суждения о Горнем ради большего комфорта на земле — значит оскорбить их.

Этот, плотски-гедонистический и потому по сути своей антирелигиозный мотив экуменической пропаганды подметил еще патриарх Сергий: “Конечно, такое миролюбивое настроение и отношение к инославию всегда завоюет себе симпатии: быть нетерпимым к чужим мнениям и верованиям всегда считается признаком умственной узости. Однако необходимо посмотреть, насколько чист тот источник, из которого исходит это столь миролюбивое настроение. При этом мы увидим, что все эти благородные попытки унии привлекательны только до тех пор, пока в вопросах веры мы будем стоять исключительно на точке зрения здешней, земной жизни и земных интересов” [85].

Так что требовать немедленного слияния религий, запугивая всех угрозой новых “религиозных войн” и “крестовых походов” — неумно. Особенно неумно этот аргумент обращать к действительно религиозным людям. И еще, желая поставить религию на службу стандартам интенсивного материального потребления, неумно было бы не прислушаться к словам французского писателя А. Мальро, приведенным Юрием Нагибиным: “За 70 лет мы привыкли жить в невещественном, воображаемом мире, где вечно что-то отсутствовало: хлеб, сахар, масло, молоко, рыба, мясо, табак — всего и не перечислишь, чего у нас не было. У нас не было ни квартир, ни мебели, ни предметов домашнего обихода, не было свободы слова, печати, передвижения и веры. Помню, как поразился Андре Мальро, когда на литературной дискуссии ему прямо, без обиняков сказали: «Бога нет, и говорить о нем нечего». «Ну, почему у вас ничего нет? — взныл писатель. — Хоть Бога-то вы могли иметь? Но и Его нет. Может, оттого, нет и всего остального?» Не в бровь, а в глаз” [86].

О РЕЛИГИИ ВНЕ МОРАЛИ [jj]

Не доводилось ли Вам видеть, как треугольники вступают в химическую реакцию? Миновали ли Вы возраст, в котором величие писателя измеряют числом написанных им страниц? Что Вам интереснее в органе — его вес, число труб в нем или Бах, раздающийся из него? Можно ли строить астрономию по Библии, а «древо Иггдрасиль», на котором повесил себя Один, искать в ботаническом саду?

Правильные ответы на эти вопросы означают, что Вам удалось избежать искушения «контекстуальной беспризорности»… Вообще же это признак научной и профессиональной компетентности человека: умение понять, на каком языке идет речь (на языке мифа или науки, философии или поэзии), умение понять своеобразие предметного поля разговора, найти адекватный предмету метод и вдобавок заметить пределы собственной компетенции…

Увы, слишком часто люди, не желающие придавать значение межрелигиозным разногласиям, не замечают, как с критериями, естественными при оценке одного круга человеческой деятельности, они вошел в совсем другой мир. Как правило такие, экуменически настроенные люди считают тождественными миры религии и этики. И удивляются, что собственно религиозные люди придают значения вещам, не имеющим непосредственного морального приложения.

Этика упорядочивает отношения в мире людей. Религия же выполняет саперную работу (не зря римского папу именуют понтификом — мостостроителем): строит мосты, соединяющие человека с миром Надчеловеческим, или же оборонительные полосы, защищающие людей от вторжения зла опять же нечеловеческого происхождения.

Очень разные задачи у религии и этики. Настолько разные, что бывает нерелигиозная этика (не только у современных мыслителей; но, пожалуй, и в конфуцианской традиции), а бывает и внеморальная религия. Более того — в своих наиболее архаичных пластах религия имеет дело с реалиями, не имеющими нравственного измерения. В мире магии амулеты и настои «работают» независимо от нравственного настроя.

У Софокла отцеубийца Эдип становится носителем «благодати»: город, в котором будут погребены его «мощи», получит покровительство и Эдипа и богов («Эдип в Колоне»). Это время трудного перехода от архаико-эпической «доблести» к аристотелевской «добродетели». И скверна и благодать пока еще независимы от нравственного состояния человека: человек просто набредает на них, и они действуют механически, «контактным» образом. Впрочем, «религиозное сознание V века в лице лучших людей того времени стремится чем далее, тем более заменить самодовлеющую как скверну, так и благодать такой, которая обусловливалась бы порочной или благой волей человека» (Ф. Зелинский) [87].

Сами по себе гомеровские боги были лишены каких бы то ни было этических качеств и не выступали в роли нравственных законодателей. «Естественно, что по мере того, как сами греки становились все более и более цивилизованными людьми, они старались приобщить к цивилизации и своих богов, понемногу отучая их от варварских замашек. И все же грекам так и не удалось в полной мере приручить своих своенравных и зачастую прямо-таки социально опасных богов, сделать их вполне человечными, вполне лояльными к социуму и не столь вредоносными. Каждое божество продолжало оставаться в равной степени источником как добра, так и зла» (Ю. Андреев) [88].