Одной рукой ухватившись за камни, другой — за плеть водорослей, он потянул ее на себя. Выругался, поднялся по Проспекту до Смотровой Площадки, встал, озирая море и небо.

Вдруг спохватившись, он так и подпрыгнул:

— Что ж ты время теряешь! Пошевеливайся!

Вернувшись к расселине, он повесил через плечо нож на ременной петле, подобрал спасательный пояс. Отвинтил пробку, выпустил воздух и стал спускаться. Намотав пояс на руку, он подступился к водорослям с ножом. Даже резина бывает мягче, но водоросли скользили и нож их не брал. Пришлось поискать точный угол, сделать точный, трезвый расчет, и только тогда удалось вогнать острие в стебель. Нес он их на плечах, как дрова. Плети перевязал шнуром от пояса, а сам пояс зажал в зубах. Он переменил руки и теперь всю тяжесть тащил левой, а правой только придерживал концы. Огромная связка скользнула с плеча и, свалившись, оставила на коленях длинный коричневый след.

Он взобрался на Красного Льва, сбросил водоросли. Уже с расстояния в несколько футов они показались лишь крохотным пятнышком. Он раскладывал плети, пытаясь определить ту самую прямую, которая и должна была пройти через расселины. Но прямая не получалась.

— Чтобы вал лег ровно, нужно стенки расселины поднять и пристроить на них водоросли.

Когда он разложил всю связку, линия протянулась от Красного Льва до Смотровой Площадки. Шириной два дюйма.

Он вернулся к Большому Утесу за следующей. Возле Красного Льва опустился на корточки, нахмурился. Прищурив один глаз, оглядел творение рук своих. Линию было чуть видно. Он снова полез на скалу.

Возле Трех Скал, рядом с дальней, в воде что-то плюхнуло — он подпрыгнул и обернулся. Ничего. Даже пены нет, только маленькая волна перечеркнула мелкую рябь.

— Надо бы поймать рыбу.

Он занимался второй связкой. Под руку попадались коробочки со студенистой массой — одну он положил в рот, но вкуса не разобрал. Он носил и носил связки водорослей. А когда свалил все в первую щель, до верху оставался почти целый фут.

Он стоял у расселины, глядя перед собой на красные и бурые плети, и вдруг понял, что ему все это безразлично.

— Сколько еще? Двенадцать? Двадцать таких вязанок. А потом линию надо расширить…

Рассудок прекрасно отдавал себе отчет в том, сколько здесь работы и во что она станет.

— Отдохну-ка я, пожалуй.

Он дошел до Гнома и сел на камни под пустынными небесами.

Под скалою шлейфом тянулись водоросли.

— В первый раз мне так паршиво. Слишком я вымотался сегодня.

Он уткнулся лицом в колени и пробормотал, обращаясь к призрачной диаграмме — к четкой линии с серым пятнышком посередине:

— У меня запор с того самого дня, когда в нас угодила торпеда.

Он сидел неподвижно, изучая живот. И вдруг поднял голову. И увидел, что солнце склонилось к закату, а линия горизонта стала от этого словно ясней и ближе. Прищурившись, он смотрел на запад, и ему пришло в голову, что вот-вот увидит, как на мгновение волны укажут, где искажен совершенный овал земли.

Примерно посередине между солнцем и Скалой Спасения покачивалась на волнах белая точка. Он вгляделся, понял, что это села на воду чайка и ее понесло течением. И в ту же секунду увидел, как она поднимается в воздух и летит на восток через море. Наверное, уже завтра она опустится на воду возле пирсов и скал Гебрид или поковыляет за плугом по полям холмистой Ирландии. От приступа острой боли померк сияющий день, когда встал перед ним пахарь, швыряя комья в пронзительно вскрикивающую птицу:

— Ну-ка пошла отсюда, черт бы тебя побрал!

А птица вовсе не собирается перелетать за межевой камень — она раскрывает клюв и будто бы отвечает что-то тоже на местном наречии. Но даже если бы эта чайка и впрямь оказалась не просто летательным механизмом — и тогда бы она не сумела рассказать об израненном человеке, который застрял на скале посередине моря. Он встал и заходил по своей Смотровой Площадке взад-вперед. Еще раз взглянул на чайку и решил выбросить все это из головы.

— Может, я никогда и не выберусь отсюда.

Речь и есть личность.

— Ты тоже лишь механизм. Знаю я твою влажность, подвижность, тяжесть. У тебя нет жалости, но и разума нет. Я тебя перехитрю. Мне и нужно-то — просто ждать. Я самый твой воздух расплавлю в своем горниле. Я смогу убить — и наемся. И нечего…

Он умолк на мгновение, следя взглядом за чайкой, подплывшей ближе — но не настолько, чтобы разглядеть в этом белом пятне рептилию.

— И нечего тут бояться.

Чайку несло приливом. Конечно, прилив есть и здесь, в самом сердце Атлантики, — гигантская его волна омывает весь мир. Волна эта так огромна, что языки ее — суть океанские течения — гонят воду по кругу диаметром в десять тысяч миль. Течение есть и здесь — оно мчится мимо скалы, вскипает и поворачивает, мчится вспять, бесцельно и вечно. И не остановится, даже если самое жизнь смахнуть с тела земли, как цветок с ветки дерева. Скала неподвижно стоит в море, течение мчится мимо.

Он смотрел, как чайку проносит мимо Большого Утеса. Чайка чистила перышки и встряхивала крылья, будто утка в пруду.

Он резко отвернулся и быстро спустился к Утесу. Водоросли, висевшие в воздухе, наполовину скрыло водой.

Завтра.

— Я уже устал. А ведь главное — не переусердствовать.

Мидии определенно пришлись ему не по вкусу, и мысленно он вернулся к коробочкам с желе, висящим на ветках водорослей. Смутно он понимал — надо слушать желудок. А желудку не нравились мидии. Что касается анемонов, о них лучше и не вспоминать — внутри все сразу сжималось, и во рту появлялся отвратительный привкус.

— Перестарался-таки. Разделся. Наверняка солнечный ожог. А ведь главное — не переусердствовать.

Он всерьез напомнил себе: спасут его именно сегодня, пусть пока на это и непохоже.

— Одеться.

Он оделся, обошел вокруг Гнома, снова сел.

— Хорошо бы вздремнуть. Но пока не стемнеет — нельзя. Вдруг наши подойдут к скалам, включат сирену — ведь если я не дам знать о себе — уйдут. На сегодня дело я себе нашел. Завтра закончу с водорослями. На горизонте пусто — наши дальше к югу. Или к северу — все равно не видно. Надо ждать.

Он прислонился спиной к Гному и стал ждать. Но у времени нет конца — и то, что он принял сначала за цель, превратилось в серую, беспредельную безнадежность. Он порылся в памяти, пытаясь отыскать зацепку, но там не было тепла, попадались одни лишь бескровные рассудочные тени.

Он бормотал:

— Меня спасут. Меня спасут.

Наконец прошло так много времени, что он позабыл, о чем думал вначале, и, задрав подбородок, увидел, как солнце садится в воду. Он тяжело поднялся, побрел к выбоине с водой и напился. Красное пятно у ближнего ее края выросло. Он это заметил.

И отозвался:

— Надо что-то делать с водой.

Перед сном он оделся, а ноги обернул еще и серым свитером. Между скалой и ногами пролегла мягкая ткань, как ковер на плитах собора. Вдруг возникло странное чувство — его ноги, обутые в странные же, в нелепейшие опорки, фантастичные, без подошв, находятся где-то совсем в другом месте. Кроме всего прочего, и акустика здесь скверная — тяф, тяф, тяф, а потом тонкий жалобный вой из-за бочек винного погреба, и кто-то роняет слова, мерно, будто качает маятник.

— Тебя плохо слышно, старик, никаких сосисок. Ну, разве что одну-две. Давай. Мне тебя все равно не слышно…

— Еще раз? Может, помедленней?

— Ради Бога, только не надо медленней. Да переворачивай. Все это для нынешней молодежи. Крис, погоди-ка. Слышь, Джордж, Крис остается…

— Потерпи немного, старик. Все ведь это не для тебя, Крис, правда?

— Я справлюсь, Джордж.

— В другой роли он будет лучше смотреться, старик. А ты разве не видел список состава, Крис? Ты играешь две роли, но, конечно…

— Элен ничего не сказала…

— А какое Элен имеет к этому отношение?

— Она ничего не сказала…

— Старик, состав подбираю я.

— Само собой, Пит, конечно.