Он прямо-таки чувствовал, как растет напряжение между Овандо и Анакаоной; казалось, оба правителя выжидали, когда другой сделает первый шаг навстречу, явив, таким образом, свое почтение и уважение; но, как первый не желал сойти с коня, так и вторая не соизволила спуститься со своего трона. И неизвестно, сколько бы еще длилось это гнетущее молчание, но тут конь губернатора начал нервно переступать, встревоженный яростным шипением ручного оцелота, сидевшего у ног Золотого Цветка, словно здоровенный домашний кот.
Вскоре большая часть знатных гостей скрылась в главной хижине, и Сьенфуэгос вновь увидел жалкую фигурку брата Бернардино де Сигуэнсы, о котором все, казалось, совершенно забыли. Монашек предпочел удалиться к дальнему краю пляжа, где присел на ствол поваленного дерева и принялся что-то бормотать себе под нос, перебирая четки и глядя на солнце, медленно опускающееся в море, похожее на оливковое масло.
Вот тогда-то Сьенфуэгоса и осенило.
Пока над морем пылал роскошный закат Харагуа, он обдумывал свой план; когда же землю окутали сумерки, зловонный францисканец медленно направился в селение, чтобы узнать, в какой хижине его поселили.
Едва стемнело, Сьенфуэгос отправился на поиски Бонифасио Кабреры, чтобы рассказать ему о своей идее.
— Надо же до такого додуматься! — воскликнул хромой, не в силах сдержать улыбку. — Слушай, твою дурную голову когда-нибудь перестанут посещать подобные идеи?
— Боюсь, что нет. Так ты мне поможешь?
— Конечно.
И на рассвете следующего дня Бонифасио Кабрера вошел в хижину, отведенную монаху, и, легонько коснувшись его плеча, выпалил единым духом, едва тот успел открыть глаза:
— Умоляю вас, святой отец, пойдемте скорее! Один добрый христианин оказался на пороге смерти и нуждается в совершении священных обрядов.
Как и следовало ожидать, коротышка-монах, даже не помолившись, без возражений направился вслед за хромым, который повел его запутанными лесными тропами, и спустя полчаса монах столкнулся нос к носу со своим старым знакомым, канарцем Сьенфуэгосом.
— Помоги мне Боже! — ужаснулся брат Бернардино. — Снова вы?
— Да, это я, падре, — улыбнулся канарец. — И я рад вас видеть.
— А вот я вас — нет! — в ярости прорычал тот. — Вы — последний человек на свете, с которым я захотел бы иметь дело.
— Никогда бы не подумал, что человек вроде вас может так злиться, — весело ответил канарец. — В конце концов, я не сделал ничего предосудительного.
— Так значит, вы считаете, что нет ничего предосудительного в глумлении над святым таинством исповеди? — вскричал монах. — Вы использовали в личных целях то, что предназначено совсем для иного.
— Я признаю, что поступил нехорошо, и прошу у вас прощения, — несомненно, Сьенфуэгос искренне желал помириться с этим человеком, который казался ему весьма симпатичным, несмотря на зловоние, вынуждавшее держаться как можно дальше от его подмышек. — Прошу вас, забудьте об этом, мне очень нужна ваша помощь.
— Я здесь не для того, чтобы помогать вам, я должен соборовать умирающего, — проворчал священник. — Проводите меня к нему.
— Минуточку! — Бонифасио Кабрера в комично-пафосном жесте протестующе поднял вверх палец. — Я не сказал: «умирает», я сказал: «находится на пороге смерти».
— А разве это не то же самое? — удивился брат Бернардино.
— Разумеется, нет, — ответил Сьенфуэгос. — Мне действительно грозит смерть, поскольку, если я попаду в руки Овандо, меня повесят, но это не значит, что я лежу на смертном одре.
— Так это снова один из ваших чертовых трюков! — монашек яростно сглотнул сопли, рискуя в них захлебнуться. — В таком случае, какое из святых таинств вы имели в виду? О каком таинстве вы говорите?
— Обо всех, — просто ответил тот.
— Обо всех? — изумился монах.
— Разумеется. Я хочу, чтобы вы меня крестили, исповедали, причастили и, наконец, обвенчали с вашей бывшей узницей, доньей Марианой Монтенегро. А уж после этого можете меня заодно и соборовать, как собирались, ибо, если меня поймают люди губернатора, то немедленно повесят.
— О, святой благословенный Иуда!
— Ах, оставьте ваши излияния, иначе мы никогда не закончим!
— Вы бессовестный ублюдок. Так вы хотите сказать, что даже не крещены?
— Когда-то давно я сам себя окрестил, но это ведь не считается? Или все же считается?
— Даже не знаю, что и сказать, — задумался монах. — Мне кажется, это зависит от обстоятельств.
К этому времени священник уже успел взять себя в руки и теперь во все глаза смотрел на рыжеволосого гиганта, которым в глубине души искренне восхищался как творением Бога.
— Но, по-моему, гораздо важнее то, что вы пришли ко мне на исповедь, не будучи крещеным, и ничего не сказали об этом.
— Разве это так важно? — спросил канарец. — Неужели вы откажете в исповеди язычнику, если он попросит?
— Сначала я должен буду его крестить. Ибо тот, кто не принадлежит к вере Христовой, не может воспользоваться ее дарами.
— Допустим, — согласился тот. — Но что было, то было, и теперь неважно, сохраните ли вы тайну моей исповеди. Овандо в любом случае прикажет меня повесить — уже за одно то, что я ослушался его приказа, — он посмотрел собеседнику прямо в глаза. — Итак, вы выполните мою просьбу?
— Мне нужно подумать, — ответил монах.
— Сразу предупреждаю, что крестить вам придется не только меня, но и моих детей. А кроме того, вам предстоит спасти бессмертную душу доньи Марианы Монтенегро, которая живет во грехе и стремится освятить наш союз. Неужели вы готовы погубить четыре души только лишь потому, что на меня злитесь?
— Я гляжу, вы все тот же чертов смутьян! — яростно сплюнул де Сигуэнса. — Ей-богу, никогда не встречал столь дьявольски изощренного ума. Где сейчас ваши дети?
— Не так далеко: примерно в часе езды отсюда.
— Доставьте меня к ним. Но клянусь, если окажется, что под предлогом крещения вы втянули меня в какую-нибудь очередную гадость, я отлучу вас от церкви.
И они отправились в путь — впереди Сьенфуэгос, за ним — Бонифасио Кабрера с довольной улыбкой на лице, и позади — священник, бормочущий сквозь зубы невнятные ругательства. Однако его возмущению поистине не было предела, когда Сьенфуэгос остановился на берегу ручья и, порывшись в котомке, извлек из нее большой кусок простого мыла и без всякого почтения заявил:
— А сейчас вам не мешало бы помыться.
— Что вы сказали? — в ярости воскликнул де Сигуэнса, решив, что ослышался.
— Я сказал лишь то, что, если вы намерены продолжать миссию по спасению душ, придется избавиться от грязи и дурного запаха, который источает ваше тело. Неужели вам до сих пор никто не говорил, что от вас смердит за двадцать шагов?
— Слишком частое мытье толкает ко греху.
— А его отсутствие может заменить любую епитимью. Если вы считаете, что от вас исходит тот самый пресловутый «дух святости», думаю, вы заблуждаетесь. От вас несет чесноком и потными ногами.
— Вы оскорбляете мое достоинство!
— А вы — мое обоняние. Что делать с вашим достоинством — не знаю, но от дурного запаха отлично помогают вода и мыло, так что — за дело!
— Ни слова больше!
— Я вам обещаю, что выйдете вы отсюда чистым, как стеклышко, даже если для этого потребуется целый день, так что не вынуждайте меня раздевать вас силой.
— Вы не посмеете!
— Не посмею? — удивился Сьенфуэгос. — Право, падре, я думал, вы меня лучше знаете!
Он поднял его за шиворот, словно мешок с мукой, и швырнул в воду, после чего принялся яростно намыливать, оттирая свободной рукой слой грязи толщиной в несколько миллиметров.
— Пустите меня! — вопила в истерике несчастная жертва воды и мыла, охваченная гневом, который вот-вот грозил закончиться апоплексическим ударом. — Пустите меня немедленно!
Но Сьенфуэгос, казалось, совершенно оглох. Затащив монаха на середину реки, где вода доходила ему до груди, он быстрым движением разорвал ветхую рясу, и течение тут же унесло ее прочь.