— Еще рано, — сказал он.
— Что рано? Обедать?
— Нет, идти… туда. Школа только через двадцать минут кончается. — Он снова помолчал. — И потом, там этот толстый хмырь со шнурами.
— Дрянь-человек? — спросил я.
— Да, — сказал Лэн. — Вы правда уходите сейчас?
— Да, ухожу, — сказал я и достал из кармана клубок бечевки. — На вот, возьми. А если бы мать первой вышла?
Он пожал плечом.
— Если вы вправду уходите, — сказал он, — то можно, я у вас посижу?
— Ну что ж, посиди.
— А здесь больше никого нет?
— Никого.
Он так и не подошел ко мне, чтобы взять бечевку, но позволил подойти к себе и даже взять себя за ухо. Ухо действительно было холодное. Я легонько потрепал его и, подтолкнув мальчишку к столу, сказал:
— Сиди сколько хочешь. Я вернусь не скоро.
— Я тут посплю, — сказал Лэн.
Глава третья
Отель «Олимпик» был пятнадцатиэтажный, красный с черным. Половина площади перед ним была заставлена автомобилями, в центре площади в маленьком цветнике возвышался монумент, изображающий человека с гордо поднятой головой. Огибая монумент, я вдруг обнаружил, что человек этот мне знаком. Я в замешательстве остановился и пригляделся. Несомненно, в смешном старомодном костюме, опираясь рукой на непонятный аппарат, который я принял было за продолжение абстрактного постамента, устремив презрительно сощуренные глаза в бесконечность, на площади перед отелем «Олимпик» стоял Владимир Сергеевич Юрковский. На постаменте золочеными буквами была вырезана надпись: «Владимир Юрковский, 5 декабря, год Весов».
Я не поверил, потому что это было совершенно невозможно. Юрковским не ставят памятников. Пока они живы, их назначают на более или менее ответственные посты, их чествуют на юбилеях, их выбирают членами академий. Их награждают орденами и удостаивают международных премий. А когда они умирают — или погибают, — о них пишут книги, их цитируют, ссылаются на их работы, но чем дальше, тем реже, а потом наконец забывают о них. Они уходят из памяти и остаются только в книгах. Владимир Сергеевич был генералом науки и замечательным человеком. Но невозможно поставить памятники всем генералам и всем замечательным людям, тем более в странах, к которым они никогда не имели прямого отношения, и в городах, где они если и бывали, то разве что проездом… А в этом их году Весов Юрковский не был даже генералом. В марте он вместе с Дауге заканчивал исследования Аморфного Пятна на Уране, и один бомбозонд взорвался у нас в рабочем отсеке, попало всем, и, когда в сентябре мы вернулись на Планету, Юрковский был весь в сиреневых лишаях, злой и говорил, что вот вволю поплавает и позагорает и засядет за проект нового бомбозонда, потому что старый — дерьмо… Я оглянулся на отель. Мне оставалось только сделать вывод, что жизнь города находится в таинственной и весьма мощной зависимости от Аморфного Пятна на Уране. Или находилась когда-то… Юрковский высокомерно улыбался. Вообще скульптура была хорошая, но я не понимал, на что Юрковский опирается. На бомбозонд этот аппарат похож не был…
Что-то зашипело у меня над ухом. Я повернул голову и невольно отстранился. Рядом со мной, тупо уставясь в постамент, стоял длинный худой человек, с ног до шеи затянутый в какую-то серую чешую, с громоздким кубическим шлемом на голове. Лицо человека закрывала стеклянная пластина с дырочками. Из дырочек в такт дыханию вырывались струйки дыма. Изможденное лицо за стеклянной пластиной было залито потом и часто-часто ёкало щеками. Сначала я принял его за пришельца, затем подумал, что это курортник, которому прописаны особые процедуры, и только потом догадался, что это артик.
— Простите, — сказал я. — Вы мне не скажете, что это за памятник?
Мокрое лицо совсем исказилось.
— Что? — глухо донеслось из-под шлема.
Я нагнулся.
— Я спрашиваю: что это за памятник?
Человек снова уставился на постамент. Дым из дырочек пошел гуще. Снова раздалось сильное шипение.
— Владимир Юрковский, — прочитал он. — Пятое декабря, год Весов… Ага… декабря… Ну… Так это какой-нибудь еврей или поляк…
— А кто этот памятник поставил?
— Не знаю, — сказал человек. — Тут же не написано. А зачем вам?
— Это мой знакомый, — объяснил я.
— Тогда чего вы спрашиваете? Спросили бы у него самого.
— Он умер.
— А-а… Так, может, его здесь похоронили?
— Нет, — сказал я. — Он далеко похоронен.
— Где похоронен?
— Далеко!… А что это за штука, на которую он опирается?
— Какая штука? Это эрула.
— Что?
— Эрула, говорю! Электронная рулетка.
Я вытаращил глаза.
— При чем здесь рулетка?
— Где?
— Здесь, на памятнике.
— Не знаю, — сказал человек, подумав. — Может, ваш приятель ее изобрел?
— Вряд ли, — сказал я. — Он работал в другой области.
— В какой?
— Он был планетолог и планетолетчик.
— А-а… Ну, если он ее изобрел, то молодец. Полезная вещь. Надо бы запомнить: Юрковский Владимир. Головастый был еврей…
— Вряд ли он ее изобрел, — сказал я. — Я же говорю, он был планетолетчик.
Человек воззрился на меня.
— А если не он изобрел, тогда почему он с нею тут стоит, а?
— Так в том-то и дело, — сказал я. — Сам удивляюсь.
— Врешь ты все, — сказал человек неожиданно. — Врешь и сам не знаешь, зачем врешь. С самого утра, а уже наелся… Алкоголик! — Он повернулся и побрел прочь, волоча тощие ноги и звучно шипя.
Я пожал плечами, последний раз глянул на Владимира Сергеевича и через просторную, как аэродром, площадь направился к отелю.
Гигантский швейцар откатил передо мною дверь и звучно произнес: «Милости просим». Я остановился.
— Будьте любезны, — сказал я. — Вы не знаете, что это за памятник?
Швейцар посмотрел поверх моей головы на площадь. На лице его изобразилось замешательство.
— А разве там… не написано?
— Написано, — сказал я. — Но кто поставил этот памятник? И за что?
Швейцар переступил с ноги на ногу.
— Прошу прощения, — виновато сказал он, — никак не могу ответить на этот вопрос. Он здесь давно стоит, а я совсем недавно… Боюсь вас дезинформировать. Может быть, портье…
Я вздохнул.
— Ну хорошо, не беспокойтесь. Где у вас здесь телефон?
— Направо, прошу вас, — сказал швейцар обрадованно.
Ко мне устремился было портье, но я помотал головой, взял трубку и набрал номер Римайера. На этот раз телефон оказался занят. Я направился к лифту и поднялся на девятый этаж.
Римайер, грузный, с непривычно обрюзгшим лицом, встретил меня в халате, из-под которого виднелись ноги в брюках и ботинках. В комнате воняло застоявшимся табачным дымом, пепельница на столе была полна окурков. Вообще в номере царил кавардак. Одно кресло было опрокинуто, на диване валялась скомканная сорочка, явно женская, под подоконником и под столом блестели батареи пустых бутылок.
— Чем могу служить? — неприветливо осведомился Римайер, глядя мне в подбородок. По-видимому, он только что вышел из ванны — редкие светлые волосы на его длинном черепе были мокры.
Я молча протянул ему свою карточку. Римайер внимательно прочитал ее, медленно сунул в карман халата и, по-прежнему глядя мне в подбородок, сказал: «Садитесь». Я сел.
— Очень неудачно получается, — сказал он. — Я чертовски занят, и нет ни минуты времени.
— Я несколько раз звонил вам сегодня, — сказал я.
— Я только что вернулся… Как вас зовут?
— Иван.
— А фамилия?
— Жилин.
— Видите ли, Жилин… Короче говоря, я должен сейчас одеться и уйти опять… — Он помолчал, растирая ладонью вялые щеки. — Да, собственно, и говорить-то… Впрочем, если хотите, посидите здесь и подождите меня. Если не вернусь через час, уходите и возвращайтесь завтра к двенадцати. Да, оставьте мне ваш адрес и телефон, запишите прямо на столе… — Он сбросил халат и, волоча его по полу, ушел в соседнюю комнату. — А пока осмотрите город. Скверный городишко… Но этим все равно надо заняться. Меня уже тошнит от него… — Он вернулся, затягивая галстук. Руки у него дрожали, кожа на лице была дряблой и серой. Я вдруг ощутил, что не доверяю ему, — смотреть на него было неприятно, как на запущенного больного.