— Ничего, кроме того, что он рыжий осел, который кричать умеет, а лягнуть не смеет, — со злобой ответила Эмлин. — Не говори мне о Томасе Болле. Если бы он был мужчиной, так давно уже свернул бы шею этому мерзавцу аббату, вместо того, чтобы наряжаться козлом и охотиться за его коровами.
— Если то, что говорят, правда, он же свернул шею отцу Амброзу, -слегка улыбнувшись, возразила Сайсели. — Может быть, он просто ошибся в темноте.
— Если так, то это очень похоже на Томаса Болла: он всегда хотел того, что нужно, а делал обратное. Не говори о нем больше, я не хочу встретить свой смертный час с горечью в сердце. Мы теперь погибаем из-за веселых проказ Томаса Болла. Чума на него, безмозглого труса, вот что! А ведь я еще его поцеловала!
Сайсели слегка удивилась ее последним словам, но, решив, что расспрашивать не стоит, сказала: — Нет, нет, спасибо ему говорю я — он ведь спас моего мальчика от этой гнусной ведьмы.
На некоторое время опять воцарилось молчание, ибо о бедном Томасе Болле и его поведении говорить было уже нечего. Да и не хотелось им спорить о людях, с которыми им уже никогда не придется увидеться. Под конец Сайсели опять заговорила в темноте:
— Эмлин, я постараюсь быть мужественной. Но помнишь, как-то ребенком я хотела стащить только что сваренные и еще не застывшие леденцы и обожглась. Как мне было больно! Я буду стараться принять эту смерть так, как приняли бы ее мои предки, но, если не устою, ты не подумай обо мне плохо: дух ведь может быть силен, даже когда плоть слаба.
Эмлин молча скрипнула зубами, а Сайсели продолжала:
— Но это не самое худшее, Эмлин. Несколько мучительных минут — и все пройдет, и я усну, чтобы, надеюсь, проснуться в ином мире. Но вот если Кристофер действительно жив, как он будет страдать, когда узнает…
— Молю бога, чтоб он был жив, — перебила ее Эмлин, — ибо тогда уж наверно одним испанским попом станет меньше на земле и больше в аду.
— А ребенок, Эмлин, ребенок! — продолжала Сайсели дрожащим голосом, не обращая внимания на то, что Эмлин прервала ее. — Что будет с моим сыном? Он унаследовал бы все наше родовое достояние, если бы за ним сохранились его права, но кто за него заступится? Они и его убьют, Эмлин, или сделают все, чтобы он погиб, а это одно и то же: ведь иначе им не завладеть землями и имуществом.
— Если так, то все его страдания окончатся, и с тобою в небесах ему будет лучше, — вздохнув, сухо произнесла Эмлин. — Мне ничего больше не нужно: только чтобы ты с мальчиком попала в рай, где все святые и блаженные, а мы с аббатом в ад — там-то, среди чертей, мы и сведем счеты. Да, да, я кощунствую, но несправедливость доводит меня до безумия. Тяжко лежит она у меня на сердце, и тяжесть эту я сбрасываю, говоря горькие слова, но тяжело мне не за себя, а за тебя и за него. Родная моя, ты добрая, милая, господь услышит таких, как ты. Призови же бога, а если он не станет внимать, послушай, что скажу тебе я. У меня есть один способ легкой смерти. Не спрашивай какой, но если в последнюю минуту я нанесу тебе удар, не осуждай меня ни здесь, ни на том свете, ибо то будет удар, нанесенный любящей рукой, оказывающей тебе последнюю услугу.
Казалось, Сайсели не уразумела этих горьких слов, во всяком случае, она не обратила на них внимания.
— Я опять помолюсь, — прошептала она, — хотя боюсь, что врата неба закрыты для меня: ни луча света я не вижу. — И она опустилась на колени. Долго она молилась, но под конец усталость взяла свое, и Эмлин услышала, что она дышит ровно, как спящая.
«Пусть себе спит, — подумала она. — О, если бы у меня не оставалось сомнений, она бы не проснулась на рассвете! Я почти готова это сделать, но — что поделаешь? — нет у меня полной уверенности. Я бы отдала драгоценности, но какой смысл отдавать? Эти люди все равно убили бы ее, иначе им не завладеть имуществом. Нет, сердце мое велит мне ждать». Сайсели проснулась.
— Эмлин, — произнесла она тихим, дрожащим голосом, — слышишь меня, Эмлин? Мне снился сон.
Сна замолкла.
— Ладно, ладно, что же тебе снилось?
— Сама не знаю, Эмлин, — смущенно ответила она, — все сразу исчезло. Но ты не бойся, Эмлин; с нами все будет хорошо, и не только с нами, но также и с Кристофером и с ребенком. Да, да, и с Кристофером и с ребенком. — Тут она уронила голову на свое ложе и залилась счастливыми слезами. Потом опять поднялась, взяла на руки мальчика, поцеловала его, улеглась и спокойно уснула.
Тотчас же после этого наступил рассвет, ясное утро, и Эмлин протянул руки навстречу солнцу, полная восторга и благодарности. Ужас исчез из ее сердца так же, как рассеялся ночной мрак. Она тоже поверила, что сам бог внушил надежду Сайсели, и на некоторое время душа ее обрела покой.
Когда около восьми часов утра дверь открылась, чтобы впустить монахиню, принесшую им поесть, та увидела зрелище, преисполнившее ее изумлением. У нее самой, бедняжки, глаза покраснели от слез, ибо, подобно всем в обители, она любила Сайсели, которую ей случалось нянчить, когда та была ребенком, а потому она вместе с другими сестрами провела бессонную ночь, молясь за нее, за Эмлин и за Бриджет — ведь и Бриджет предстояло погибнуть на костре. Она ожидала, что увидит несчастных жертв лежащими на полу и, может быть, потерявшими сознание от страха, а что же было на самом деле? Они сидели у окна, одетые в лучшие свои одежды, и спокойно разговаривали. Право же, когда она вошла в комнату, одна из них — это была Сайсели — даже слегка рассмеялась в ответ на что-то, сказанное другой.
— Доброе утро, сестра Мэри, — произнесла Сайсели. — Скажите мне, вернулась ли настоятельница?
— Нет, нет, и мы не знаем, где она. От нее не было ни одной весточки! Что ж, ей, по крайней мере, не придется увидеть этого ужасного зрелища. Вы хотите что-нибудь передать? Если да, то говорите скорей, пока стража меня не отозвала.
— Спасибо, — сказала Сайсели, — но я думаю, что сама передам ей все, что мне нужно.
— Что? Значит, по-вашему, матушки нашей нет в живых? Неужто нас постигнет еще и это горе? О, кто мог сообщить вам такую печальную новость? — Нет, сестра, я думаю, что она жива и что я, тоже еще живая, сама буду с ней говорить.
Сестра Мэри была, видимо, крайне удивлена. Каким образом, спрашивала она себя, заключенные, которых так строго охраняли, могли знать что-либо подобное? Оглядевшись, чтобы убедиться, что никто ее не видит, она сунула в руку Сайсели два каких-то пакетика.
— Храните это на себе до конца вы обе, — шепнула она. — Что бы они там ни говорили, но мы считаем вас ни в чем не повинными и не побоялись совершить ради вас великий грех. Да, мы открыли ковчежец с реликвиями и извлекли оттуда наше самое драгоценное сокровище — кусочек веревки, которой святая Екатерина была привязана к колесу. Мы разделили ее на три части — по одной прядке на каждую из вас. Если вы и вправду не виновны, он, может быть, совершит чудо: или огонь не загорится, или дождь погасит его, или аббат смягчится и пощадит вас…
— Вот уж это будет величайшее чудо, — перебила ее Эмлин с мрачной усмешкой. — Впрочем, мы вам от всего сердца благодарны и сохраним реликвии, если их у нас не отнимут. Но — слышите? — вас зовут обратно. Прощайте, и да благословит вас небо, добрые души.
Снова раздался громкий голос стражника. Сестра Мэри повернулась и убежала прочь, недоумевая: а может быть, обе эти женщины все-таки ведьмы? Иначе как они могли сохранить столько мужества, вести себя так не похоже на бедняжку Бриджет, которая плакала и стонала в своей келье внизу? Сайсели и Эмлин поели довольно охотно, зная, что в этот день им понадобятся все их силы, и, кончив еду, снова сели у окна, из которого могли видеть, как сотни людей на лошадях и пешком спускались с холма по дороге, ведшей к лужайке против ворот аббатства, хотя сама лужайка скрыта была за деревьями.
— Слушай, — сказала Эмлин. — Тяжело мне это говорить, но очень возможно, что ты видела всего только приятный сон и что, если это так, нас через несколько часов уже не будет в живых. А ведь мне известно, где спрятаны драгоценности, и без меня их никто никогда не найдет. Сообщить мне эту тайну какому-нибудь верному человеку, если представится возможность? Найдется ведь добрая душа — может быть, из числа монашек, которая позаботится о твоем мальчике; ему же драгоценности в будущем очень пригодились бы.