Груша промолчала, тихо встала и с ребенком на руках пошла к пологу.
В небе катился месяц. Облака плыли под звездами, то и дело закрывали его. Набежал ветерок, вздул последние искорки костра, и над степью потянуло сизым дымком. Все постепенно разошлись и затихли на своих местах.
На холодной росистой заре проснулся Николай Никитич и приказал закладывать коней. Цыганки еще спали. Из шатра вышел Данила, поклонился Демидову:
— Счастливо, батюшка, в путь-дорогу!
Перекликнулись погремки-бубенчики, и тройка рванулась с места. За ней покатилась и тележка Черепанова. Все минувшее сразу отошло назад.
Разгорался погожий денек отходившей осени. Легко дышалось, но грустно было в степи и во встречных перелесках. Земля, покидаемая солнцем, казалось, тихо сгорала в золотисто-багряном пламени вечерних и утренних зорь.
Кони резво вынесли путников в придорожный лес. Торжественный и безмолвный, как сияющий храм, стоял он, залитый красными и золотыми огнями осени. В воздухе обильно разливался тонкий запах увядающей жизни. Копыта глухо били по мягким пуховикам опавших листьев, пестрых и роскошных, как драгоценный персидский ковер. Гулко и четко раздавались звуки в опустевшем лесу. Впереди заунывно зазвенел почтовый колокольчик. Навстречу медленно выкатилась повозка. Через минуту она поравнялась с тройкой Демидова. Николай Никитич успел заглянуть в повозку, запряженную тощими лошадьми. В глубине ее сидел, понурив голову, измученный человек, скованный кандалами. Справа и слева его оберегали солдаты. Скупое осеннее солнце блеснуло на синеватых лезвиях штыков.
Демидов приказал придержать лошадей.
— Кого везете? — окликнул он конвойных.
— По указу его императорского величества государя Павла Петровича везем в Сибирь разжалованного полковника. Фрунт порушил…
Арестант поднял глаза, хотел что-то сказать, но Демидов закричал ямщику:
— Гони, холоп!
Навстречу из-за черных дубов выбежала толпа беленьких стройных березок, а за ними показалась крошечная избушка лесника. Сквозь золотые узоры листвы поднималась голубенькая струйка дыма…
«Прощай, Орловщина! Прощай, родимый край!» — горько подумал Черепанов и в последний раз поглядел туда, где в широкой просеке леса все еще желтела степь да высоко в синем небе поднимался древний курган.
4
Бесконечные, тяжелые дороги шли на Урал. Много рек пересекли путники, много бродов проехали, дремучих лесов миновали, городов позади себя оставили, а еще больше деревень и сел, — и все Русь, одни порядки в ней, и одна дума щемит сердце Черепанова.
Далека-далека путь-дорога на Каменный Пояс, а горе-беда рядом с Ефимом шагает: стоном стонет вся крепостная Россия от насилий и ярма барского.
В Казани Демидов задержался: проверял амбары с железной кладью. Черепанов однажды зашел в царский кабак и встретил там горемыку: за грязным тесовым столом сидел русоголовый парень и пил горькую. Перед детиной лежала старая скрипка. Ефим подсел к столу, перекусил и спросил парня:
— Откуда у тебя скрипица, милый человек?
В обращении Черепанова горемыка уловил, что тот любит инструменты, интересуется ими. Он доверчиво посмотрел на Ефима и, в свою очередь, спросил его:
— Дворовый?
— Крепостной мастеровой! — отозвался Черепанов и, бережно взяв скрипку, осмотрел и осторожно тронул струны. Чистые певучие звуки защемили сердце. Инструмент выглядел стареньким, затертым, а подал глубокий, волнующий голос. Орловец удивленно уставился на парня.
— Отколь у тебя такая звучная скрипка?
— Не продажная, а дареная, — любовным взглядом обласкал парень инструмент. — По тайности отдала одна крепостная женка. Скрипица эта наиграна одним умельцем. Нет его ноне на земле, истребили лиходеи наши! Талант великий бог ему дал, да барам сей талант не по нутру пришелся. Говорила-пела под его рукой сия скрипица о злосчастном народном горе. Слышишь, мастеровой?
— Слышу! Но только скажи, кто сей талант был?
— Андрейка Воробышкин, демидовский крепостной! Вот кто! Слышал?
— Не довелось слышать о нем! — признался Ефим.
— Жаль! Замучили человека в остроге за нашу правду! — упавшим голосом сказал парень. — Его-то загубили, а песня вольная в сей скрипице осталась. Ее не посадишь за железные решетки, не скуешь кандальем, и топор палача бессилен перед ней! Великий талант, братец, был!
Черепанов грустно опустил голову.
— Да, не одного Демидовы сгубили, не один талант себе на потребу приспособили! — в раздумье сказал он. — Но верное слово сказал ты, парень: бессмертно человеческое слово о воле и доброй жизни! Гляди, что творится: нет Андрейки Воробышкина, а песня его поется, ее слушает народ! Выходит, жив сей талант в сердце простолюдина и будит его к лучшей доле!
— Истинно так! — согласился горемыка.
— Сыграй, мил друг, от сердца добрую песню! — попросил орловец.
Парень охотно послушался Черепанова. Он поднялся, стал посреди кабака, бережно приложил к подбородку скрипку, повел грустными глазами и заиграл. И так печально заиграл скрипач, что даже у толстого бородатого целовальника обмякло лицо, а у Ефима из хмурых глаз выкатилась непрошеная слеза.
Он вздохнул, утер украдкой соленую слезу и попросил парня:
— Погоди, не играй про горе! Сыграй-ка про радость, горя у нас и так разливанное море!
Скрипач уныло покачал головой, осторожно положил скрипку на стол и потянулся к штофу. Его серые глаза потемнели. Одним духом он осушил кружку хмельного и тяжело опустил голову. В кабаке стихло. Среди томящей тишины Черепанов заметил: у парня от беззвучных слез подергивались плечи.
— Хмель плачет! — подмигнул Ефиму хитроглазый целовальник.
— Врешь! — мгновенно вскочил музыкант, и глаза его вспыхнули гневом. — Врешь, супостат! Барин мою невесту на кобеля обменял! Так радоваться теперь прикажешь?
Орловец сердито посмотрел на кабатчика:
— Вот оно что робится: человека на собаку сменял! Ох, злыдень!
— А ты не горячись, мужик! — перебил орловца целовальник. — Кобель ведь не простой был, барский, благородных кровей! И запомни, милый: вскормила сего кобелька своей грудью былая барская полюбовница. Ох, и раскрасавица, скажу!..
— Молчи, нетопырь, не разжигай кровь! — возмущенно выкрикнул скрипач. — Молвишь еще слово, задушу!
— Ну-ну, ты! Мало, видать, барских плетей испробовал! — зло огрызнулся целовальник. — Пей да уходи отсель!
— Стой, леший! Пошто ты насмехаешься над человеческим горем? — поднялся из-за стола Ефим. Сердце его горело ненавистью к сытому самодовольному кабатчику. Он насупился и пригрозил ему:
— Не трожь парня! Не то вступлюсь — худо будет!
Целовальник злобно взглянул на коренастого, сильного Черепанова и присмирел.
— Эх-х, горе-то какое у человека, а помочь и нечем! — тяжко вздохнул орловец. — Уходи отсюда, парень! Не хмельное зелье избытчик твоего злосчастья. Слушай, присоветую: бери скрипку, иди по селам да деревенькам, по путям-дорогам и расскажи песней, как горько живется русскому человеку на своей земле!
Он взял шапку и поскорее выбрался из кабака. Подальше от подлых и лютых глаз целовальника.
Сидя в тележке, которая катилась за барским экипажем, Черепанов старался уйти от лихой беды. Казань давно осталась позади, а горе-несчастье следом за Ефимом тащилось. В Заволжье подули холодные сибирские ветры, они поднимали палый золотой лист и гнали его над холмами, над зелеными еловыми понизями, над прозрачными стылыми озерами и забытыми деревеньками, которые притаились в укромных уголках. Не пролетали больше в небесной выси крикливые журавлиные стаи, тянулись с севера серые лохматые тучи, и оттого осенние дни стояли сумрачные и безмолвные.
— Ушло летечко, улетела золотая пора! — вздохнул Черепанов.
Из хмурой тучи просыпался снежок, замелькали белые перышки, и сквозь редкое нежное кружево показались дроги, а на них сосновый гроб. Позади понуро шли мужики и бабы. Черепанов придержал коня, снял шапку и перекрестился.