— Проклятый наемный обманщик! Ты пришел от той подлой мерзавки! Не оправдывайся. Вставай и убирайся. Слышишь? Убирайся! И навсегда исчезни из моей жизни!

Бисерные шторы раздвинулись, и из-за них вышел пианист, правда, на сей раз, скорее, испуганный, нежели властный, а Илайджа принялся рвать рекомендательное письмо от Миллисент Де Фрейн:

— Уходи сейчас же, смазливый наемник, или я вызову полицию.

Но я, вытолкнув из комнаты пианиста, подошел к Илайдже Трашу, забрал у него последние клочки бумаги, вручил их ему обратно (во всяком случае, бо́льшую часть) и спокойно сказал:

— Я пришел, чтобы остаться, Илайджа. Какая разница, кто нас познакомил? Мы встретились, и я — к вашим услугам. Приказывайте мне что угодно, но только не уйти из вашей жизни.

— Ради всего святого, ты настоящий? — воскликнул он и расплакался, хоть я и предположил тогда (но теперь так не думаю), что он ломает комедию.

— Взгляни на меня, — сказал он, — и объясни, что ты настоящий. Успокой меня.

Белые предлагали мне свою страсть и раньше, но ни один из них никогда не предлагал мне иллюзию наряду со сновидческой учтивостью и заботой на фоне комедиантства, излившегося на меня теперь. На миг мне показалось, что я откажусь от своей дорогостоящей привычки, которая и привела меня в мир Илайджи Траша и Миллисент Де Фрейн, и стану лишь его, ну и, пожалуй, ее пленником. Но на сколько хватит этой белой доброты даже столь зыбкого свойства? Не сменится ли она, как всегда, обманом, изменой и порабощением?

— Ты понимаешь, что это значит, когда кто-то каждую минуту плетет против тебя интриги? — Илайджа рассказывал о «растленной» Миллисент Де Фрейн. — Взгляни на те часы. Пока я показываю, ты слышал, как они тикнули сорок два раза, и за эти сорок два удара она придумала сорок два способа поставить меня на колени.

Во мне ли дело, в моей ли прошлой жизни, расе или в чем-то еще, но все, что он сказал, я счел правдоподобным, и как только глаза мои привыкли к его виду, он показался мне, — да, я думаю, с этого и началось мое безумие, — я нашел его красивым. Я не отверг его ласки, и он все время продолжал обмахивать меня пальмовым веером. Это было чудесное ощущение. Изредка я мельком замечал перекошенное лицо пианиста, когда он подглядывал за нами из-за бисерной шторы.

— Не обращай внимания на Юджина Белами. Он безобиден. Шипит по-кошачьи, но, как добрый полосатый кот, вскоре вновь начинает мурлыкать… — Повысив тон, он пробрюзжал: — Юджин, ты должен разучивать «Корнуолльскую рапсодию»[2]. Я никогда не слышал столь дрянного исполнения, как в прошлый раз, а у меня уже десять пианистов ее загубили. Я хочу совершенства, черт возьми, а получаю уныло-сопливое телячье исполнение à la Белами.

— Если ты приехал из глубинки, стало быть, Алабама — весьма благодатный штат, — Илайджа Траш вновь заговорил своим обычным тоном, и поскольку он теперь обмахивал меня очень близко, из внутренних закутков моей одежды поднялось большое коричневое перо, похожее на живое существо: Мим без труда поймал его, а затем отложил веер.

— Из какого уголка земли оно прилетело? — воскликнул он с суеверным благоговением. — Белами! — Позвал в испуге, а затем пристально взглянул на меня, но решил, что лучше обратиться за помощью к пианисту. Тем временем меня охватила дрожь. Он не отрываясь смотрел на меня своими безумными индейскими зрачками. — Что означает это перо? — Спросил он. — Это ты принес его сюда, и если да, то с какой целью?.. Ты понимаешь, о чем я?

— В Алабаме даже непривычное становится привычным, — произнес я, и при этом у меня пересохло в горле, точь-в-точь как в тот раз, когда меня держали в полиции под слепящей лампочкой.

Илайджа Траш разразился очаровательным смехом — таким, как мне кажется, рассмеялся бы Купидон.

— Невозможно сердиться на такого милашку, как ты… Но одному Богу известно, что ты затеваешь… Я никогда не прощал никого столько раз, сколько простил тебя, а мы ведь знакомы всего пару минут. Ты приходишь от женщины, изо всех сил стремившейся меня уничтожить, оскорбляешь моего пианиста и врываешься ко мне без объявления. Ты ничем не показываешь, что знаешь о моей гениальности или хотя бы кто я такой, даешь мне подложное письмо, а затем, когда я обмахиваю тебя, точно раб, из твоей роскошной клетки красного дерева выпадает перо хищной птицы!

Несмотря на его сомнительный юмористический слог, при этих последних словах я вновь разволновался, на губах у меня выступило нечто вроде пены, и под его свирепым пристальным взглядом я начал извиваться на стуле. Затем я позволил ему и Белами отвести меня в другую комнату, где они сняли с меня одежду и стали прикладывать большие компрессы из лещины, но как только я оголился, обоих ошеломил, по словам Илайджи, вид драгоценностей, которые я носил на своем нагом теле. На мне и впрямь было несколько браслетов возле бицепса, три ожерелья и огромный защитный камень в пупке, однако, живя среди людей, считавших эти украшения «обыденными», я забыл, какую радость доставляют они непосвященным, даже столь необычным, как Илайджа и, возможно, даже Белами. Драгоценности убедили Илайджу, что я, без малейшего сомнения, самый удивительный взрослый самец любого цвета, которого он встречал.

— Я не говорю: человек вообще, поскольку есть еще Райский Птенчик…

— Зря вы употребили это выражение! — воскликнул я, и меня вновь охватил какой-то неистовый гнев, а губы опять взмылились.

— Прошу прощения, — сказал он не мне, а Белами, словно именно Белами говорил с ним столь непочтительно.

— Я не потерплю подобных намеков, — произнес я. Дабы утолить свой гнев, я взял его белую руку и погладил ею себя по щеке.

— Ты переволновался, бедняжка, — улыбнулся он. — Господи, как я люблю темпераментность, хотя и окружен бесхребетными существами! Но пойми, Райский Птенчик — мой правнук и наивысшая эмоциональная привязанность на моем жизненном пути. Его назвала Птенчиком…

Тут я начал корчиться, точно от невыносимой боли, но Илайджа продолжал:

— …так назвала его цветная служанка и нянька. Из-за моей любви к мальчику мне практически запрещают с ним видеться. За ним присматривает бесчестная, мерзкая опекунша — сама Миллисент Де Фрейн. Да будут прокляты эти светские дуэньи, разлучающие добропорядочных людей! — прокричал он и начал шагать по комнате, стуча себя в грудь, поправляя болтающуюся серьгу и тяжело дыша, будто выбившийся из сил пловец.

Внезапно повернувшись ко мне, он воскликнул:

— Я не позволю тебе понукать мною, хоть я и поражен твоей совершенно неотразимой индивидуальностью… И кроме того, заруби себе на носу: ты должен бросить эту гарпию, слышишь?.. А еще я хочу объяснений по поводу этого пера, — закричал он в неистовой ярости, забыв, однако, что ярость его бела. Схватив его протянутую белую руку, я снова и снова кусал ее, а пронзительные вопли отдавались эхом по всем дому. Затем он рухнул на меня, и мы лежали так, затихая и успокаивая друг друга.

Через несколько часов, когда он тепло обнял меня на прощанье, я заставил его пообещать, что он не будет вынуждать меня бросить Миллисент Де Фрейн.

— Ты никогда не узнаешь, Альберт, скольких уступок добился от меня за один день нашей чудесной дружбы. Исключительно ради тебя я изменил самому себе. Ты нанялся шпионом к моему заклятому врагу, а я с этим смирился. Ты запрещаешь мне употреблять единственное имя, которым я всегда называл своего правнука, и, похоже, с этим я тоже соглашаюсь.

— Я заткну уши, а вы произнесете его имя, — решил я ему угодить. Но как только он сказал Райский Птенчик, даже с закрытыми ушами я вздрогнул и затрясся, и на всем моем теле цвета «спелого баклажана» выступили бисерины пота.

Возможно, из-за того, что я старел, хоть и казался с виду молодым благодаря крепким жилам и здоровой коже, мне понадобилось общество дряхлых Илайджи и Миллисент. При них я чувствовал себя юным отпрыском. Однако мне нужно было — и я добился у них этого с величайшим трудом — по несколько раз в неделю тратить несколько часов на то, чтобы садиться на стейтен-айлендский паром, плыть в зоопарк и там терпеливо улаживать в одном здании некое дело.