Но пока Илайджа говорил мне на прощание, что поделился со мной великой тайной своей жизни — Птенчиком, я замечтался и глубоко задумался над тем, как совладать со своей личной бедой. А когда очнулся, он уже ушел и вернулся в студию — к «холодной власти разума». Узнав о запрете общаться с правнуком, который наложили на него из нравственных побуждений, я отчасти согласился с Мимом, что мы оба связаны каким-то «поистине мистическим образом» и голая канва нашей жизни довольно сходна.

Внезапно я возвратился к собственному унижению благодаря белому человеку, резко отличавшемуся от Илайджи Траша, ведь какими бы слабостями ни обладал Мим и как бы ни был глубок его главный предрассудок, он принимал меня таким, каков я есть, и считал, что я обязан любить его всем сердцем, не поощряя при этом никаких отговорок, как например: цвет кожи, предшествующая биография или положение. В то же время свои отношения с Тедом Мауфрицем, либеральным радикалом в отставке, я до сих пор не могу для себя ничем оправдать. Этот белый джентльмен из богатой семьи банкиров имел привычку укладывать меня на бархатную кушетку, защищенную от пятен козлиной шкурой и пластиковым чехлом. Затем он вскрывал одну из лучших моих вен и выпивал большое количество моей крови, надеясь, — по его словам, только лишь надеясь, — что «достоин» благородной расы, чьим отпрыском я являюсь.

— Вспомни меня, когда вы получите власть и славу этого мира, — восклицал он, опьяненный моим физическим совершенством.

Возможно, потеря крови не вредила моему здоровью, и, наверное, я бы продолжил общение с «недостойным» Тедом Мауфрицем, позволяя ему приближаться к восходящей звезде моей расы, если бы однажды вечером, когда я по заведенному обычаю разделся, чтобы он мог вскрыть одну из моих вен, он случайно не обнаружил еще одно большое перо, прилипшее к моей отчаянно вспотевшей груди.

Теда Мауфрица охватил такой жуткий приступ ярости, что он не смог выпить даже пол-унции моей крови, хоть я лежал перед ним и истекал ею, ведь он уже успел вскрыть вену.

Впрочем, он расстался со мной как друг, однако на пике своего гнева довольно неразумно назвал меня ямайцем. Но я все же пожал ему руку, после того как оделся.

Я снимал «нумера» близ Тринити-Черч, в районе Уолл-стрит на острове Манхэттен, но вскоре после того, как меня разжаловал Тед Мауфриц и я остался без гроша в кармане, меня ждал еще один страшный сюрприз: Джаддсон, надзиравший за моими личными комнатами, сообщил мне о вышедшем новом постановлении, согласно которому те, кто занимали сейчас особые помещения, больше не могли пользоваться ими для сна или приготовления пищи. Излишне говорить, что я поселился в «нумерах» из-за своей привычки, но всегда ночевал там же на полу. И вот отныне с наступлением темноты мне пришлось бы превращаться в обычного бродягу, которому негде преклонить утомленную голову.

Я отругал белого Джаддсона и вышел. Еще пару лет назад он мог бы уязвить меня бранным словом, но теперь, благодаря победам моих собратьев, ему оставалось лишь закусить свои бледные губы и отпустить меня.

Именно тогда я решил стать шпионом Миллисент. В первые недели слежки за Илайджей мне было негде спать, но я не желал сообщать об отсутствии крова ни ей, ни Миму.

Однако беда моя в это время заключалась не в отсутствии места для ночлега, а в новом недуге, который так же трудно описать, как и мою привычку. Я не просто подпал под обаяние Илайджи Траша — я по уши в него влюбился.

— Разумеется, я это предвидела, — объяснила мне Миллисент одним августовским утром. (Она встала около пяти утра и внимательно обозревала небо — ее единственное истинное удовольствие.) — Все заканчивается тем, что шпион либо влюбляется в Илайджу, либо оставляет свой пост…

Внезапно разбогатев благодаря случайному знакомству с Миллисент Де Фрейн, я купил шелковый костюм и зарегистрировался в отеле «Райские кущи Божественного Отца», где моя «царственная» наружность позволила мне снять один из лучших спальных номеров с видом на реку и получить место в столовой совсем рядом с тем столиком, за которым Божественный Отец обедал при жизни и куда его призрак регулярно наведывается даже сейчас. Миллисент Де Фрейн также было сподручнее оставлять для меня сообщения в столь респектабельном заведении.

Даже не знаю, пошла ли с тех пор моя жизнь в гору или же под уклон. В спокойные часы мне кажется, что, не стань я восторженным шпионом Миллисент Де Фрейн и поклонником духовного мира Илайджи Траша, возможно, я отказался бы от своей расточительной привычки и стал бы рядовым чернокожим, пытающимся прокормиться, но, как сказал Илайджа, есть ведь еще и судьба. А судьбой мне, безусловно, было предначертано, во-первых, приобрести мою претенциозную привычку, ибо я считаю ее единственной в своем роде, и во-вторых (что вытекает из первого), очутиться в упоительном обществе сих недюжинных людей — Миллисент и Илайджи.

Вскоре я обнаружил, что Миллисент меня обманывает. Одним августовским полуднем она сказала, что я могу пару дней отдохнуть и в это время мне не нужно заходить к Миму. Я сразу понял, что это приказ. Когда она передавала мне чашку чая, рука у нее дрожала. Миллисент прикрывала вены на шее мехами, поднимая их все выше. Она ни разу не посмотрела мне в глаза.

— Вы — любезнейшая из дам, — сказал я.

— Ты вовсе так не думаешь.

— Миллисент, Миллисент, — я повел себя крайне дерзко, назвав ее по имени — белому имени.

Она положила правую руку, унизанную несколькими перстнями, на переносицу своего огромного орлиного носа, и так как нос этот был теперь накрыт, я впервые понял, что он напоминает. Мне почти тотчас стало дурно, и я с грохотом поставил хрупкую чайную чашку на стол.

— Ты должен простить меня, — она убрала руку, но я не мог поднять на нее взгляд.

— Тебе знакома безысходная любовь, Альберт Пеггс?

— Да, во всех видах, — всхлипнул я. — Все виды безысходности.

— Удивительно, да, просто удивительно, — она принялась меня успокаивать. — Сядь сюда, мой дорогой, на табуреточку.

Я отпил еще чуть-чуть чаю и затем выполнил ее просьбу.

— Ты должен уехать на пару дней. Тебе нужен отдых.

Я судорожно затрясся. Услышал звук какой-то возни, а затем почувствовал, как мою левую ладонь подняли и что-то грубо нанизали на указательный палец. Я открыл глаза и увидел, что она надела на него один из своих перстней с жемчугом.

— Не говори того, что готов сказать. Если привратник заметит у тебя на пальце перстень и остановит тебя, непременно скажи, чтоб он позвонил мне. Этот перстень — твой, Альберт, при условии, если ты скроешься на пару дней… Так что за безысходная любовь у тебя была? — спросила она.

— Я восхищался одной особой, — сказал я.

— Какого цвета?

— Белого, — ответил я.

— Судьба стирает нас в порошок, — произнесла она. — Не мог бы ты вытереть лицо, Альберт?

Остаток дня я просидел за своим столиком в столовой «Райских кущей Божественного Отца», любуясь подаренным ею перстнем. Я никогда не чувствовал себя таким сильным и в то же время таким больным. Наверное, мне казалось, будто я умираю, набираясь при этом сил. Порой мне мерещилось, что я уже умер и попал в рай для белых, что Илайджа и Миллисент — Бог и Богиня, стерегущие сад, а я — Сын их Единородный. Но при этом я понимал, что подлинная моя судьба ютится в съемных «нумерах».

Я встал у пожарного выхода из «Садов Арктура» Илайджи Траша. Я предчувствовал, что Миллисент придет днем, ведь в шесть вечера она ела копченую скумбрию с каперсами, затем ее клонило в сон, и она уже не могла выйти на улицу, по-настоящему бодрствуя лишь пару дневных часов.

Она пришла в полдень, пока я жарился на солнцепеке. Наверное, они знали, что я стою снаружи, и именно поэтому оба подошли ближе, чтобы я мог их слышать. Мои неудобства были вознаграждены сторицею.

— Сколько бы я ни менял замок, чтобы ты не вошла, тебе всегда удается раздобыть подходящий ключ и войти, точно воровка моего времени и совершенства, каковою ты и являешься, — донесся до меня голос Илайджи. Сидя за фортепьяно, он сыграл пару нот, и я понял, что обращается он к Миллисент: — Ты еще больше постарела с тех пор, как вломилась сюда месяц назад!