– Дежурный, взвод наготове!

Митинг намечался в березовой роще, позади стоянки «И-16», на которых курсанты должны были закончить училище. На деревьях уже укрепили четырехугольные граммофонные раструбы громкоговорителей. Курсантов построили, но митинг не начинался. Наконец ровно в 12 часов Дня громкоговорители прорвало, и диктофон объявил: «Внимание! Говорит Москва! Слушайте выступление председателя Совета Народных Комиссаров Вячеслава Михайловича Молотова». И репродукторы замолкли, лишь какой-то шелест доносился из них. Потом раздался глуховатый и встревоженный голос Молотова. Председатель Совнаркома заявил, что гитлеровская Германия, разорвав пакт о ненападении, без объявления войны внезапно и вероломно, без предъявления каких-либо претензий напала на Советский Союз, в отдельных местах вторглась на нашу территорию. Говорил, что наши пограничники героически отбивают ожесточенные атаки врага, держатся, ожидая подхода регулярных частей Красной Армии.

Я слушал и удивлялся тому, что он говорит. Какое вероломство? Вся политика Гитлера построена на вероломстве. Со своим ближайшим соратником Ремом он действительно расправился во время известной ночи «Длинных ножей». Все остальное – его кредо, о чем он вполне откровенно писал в своей книге «Майн кампф». Вероломно нарушил Версальский мирный договор, и дальше все вероломно… Чего же было ждать от него еще?! Внезапно напал?! Какая же это внезапность, если все в Советском Союзе еще с 1933 года знали о неизбежности войны с фашистами, а в 1940 году военком Киевского района Москвы, собрав допризывников, прямо заявил, что им придется воевать с гитлеровской Германией. Выходит, весь народ ждал войну со дня на день, а для правительства она оказалась внезапностью.

Больше ничего нового председатель Совнаркома не сказал. Никаких подробностей, но лучше всяких подробностей о действительном положении дел говорил сам растерянный тон выступления главы Советского правительства.

Однако закончил свое выступление Молотов довольно бодро:

– Наше дело правое! Победа будет за нами! – Все вроде бы правильно. В конечной победе едва ли кто сомневался во всей необъятной стране. Но впоследствии постоянное повторение этого «Наше дело правое!» стало уже раздражать: зачем доказывать то, что не требует доказательств и заклинаний. И услышав привычное «Наше дело правое!», многие добавляли «А мы ее за левую!» И еще долго, до самой победы на Курской дуге в речах политработников без изменений звучали ссылки на вероломство и внезапность нападения. Только после победных салютов в Москве в честь освобождения Орла и Белгорода о внезапности нападения гитлеровцев перестали говорить, о вероломности тоже. И о нарушении этикета – не объявили войну – тоже забыли… Вместо этого заговорили о завоевании стратегической инициативы вообще и стратегического господства в воздухе в частности.

Речь Молотова закончилась.

– Мы передавали выступление председателя Совета Народных Комиссаров Советского Союза! – объявил диктор, и репродукторы умолкли.

Слово предоставили замполиту училища. Он говорил сплошь правительные слова о верности присяге, которую курсанты принимали совсем недавно – 1 Мая 1941 года, о любви к Родине, о священном долге каждого советского человека, о силе и могуществе Советского Союза, о Красной Армии, которая от тайги до британских морей всех сильнее. Что в этой бахвальной песне подразумевалось под британскими морями – Ла-Манш, Атлантический, Индийский или Тихий океан, никто не знал и не задумывался. Ни автор, ни исполнители, ни слушатели. Само собой подразумевалось, что Красная Армия сильнее всех в мире. Тогда мы еще не знали, что пройдут два страшных года, прежде чем слова песни начнут медленно, но уверенно наполняться смыслом.

Я не выбросил листовку в огонь. Что-то остановило меня. Что же? Я снова взглянул на листовку и сверху увидел набранное жирным шрифтом: «Теркин».

– «Теркин в плену», – вслух прочел заголовок листовки. Ниже было напечатано несколько строк прозы, а потом – стихи.

– Что?!

– «Теркин в плену», – снова прочел я.

– Чего ты там болтаешь?!

– Откуда ты взял?!

– Что ему там делать?!

– Я-то здесь при чем? Это ж листовка! Немцы что-то про Теркина пишут.

– Не может быть! – Бургонов выхватил листовку из рук и прочел сам: – «Теркин в плену»…

Ерунда какая…

На фронте, в постоянном соседстве с опасностью, не любят много говорить о смерти, радуются любой возможности переменить тему, отвлечься от таких мыслей. В другой обстановке, может быть, никто бы и не подумал обсуждать фашистскую листовку. Но сегодня все схватили по бумажке, чтобы хоть на время забыть о гибели Трутнева.

В листовке говорилось, что «Теркин понял правоту немцев, увидел несправедливость советского строя и добровольно перешел на сторону германской армии».

– Кой черт сейчас добровольно перейдет к немцам?! Вон куда дошли, скоро на границу, наверное, выйдем, а тут – «добровольно перешел»!

– А наша Сима?.. – вспомните! – Лусто напомнил о сравнительно недавнем случае. Начальником связи дивизии была майор Сима (фамилии ее никто не знал). Очень красивая, еще молодая, даже по понятиям пацанов-летчиков, женщина с роскошными женскими формами. Поговаривали, что она была ППЖ самого командира дивизии Нимцевича. Эту Симу никто в дивизии не любил за ее самодурство, презрительное отношение ко всем низшим по званию – красавице, мол, все позволено…

Когда плацдарм стремительно углубился до Кривого Рога, ее послали на «У-2» на разведку аэродромов. Летчики этих самолетов летали на самой малой высоте, чтобы в случае появления «Мессеров» или других истребителей противника можно было моментально убрать обороты мотора и приземлиться. А уж земля-матушка укроет. К тому же, маскируясь, они старались использовать при полете овраги, балки. Вот уже при возвращении один такой овраг и вывел легкий биплан на территорию, занятую врагом. Высоты никакой, только что колесами по земле не катится… Его и подстрелили, может быть, из простого автомата. Вооружение у них – по пистолету у летчика и у Симы. Сима предпочла сразу сдаться в плен, и уже на следующий день радиостанция Кировограда передавала ее обращение к советским воинам, и в частности к командиру и летному составу 205-й истребительной авиационной дивизии. Она говорила, как ее хорошо встретили, как удобно разместили, и вообще во всю расхваливала гитлеровцев. Летчики не сомневались, что ее встретили хорошо, учитывая роскошные формы этой женщины. После ее выступления по радио больше о ней ничего не было известно, однако никто не сомневался, что она смогла «устроиться». Хуже обернулось дело для командования. Командира дивизии полковника Нимцевича тут же сняли с должности и отправили в глубокий тыл начальником, как говорили, школы первоначального обучения…

Ее выступления по радио никто не мог ожидать. Однако оно было, ее голос знали прекрасно.

Но Теркин!.. Это же совсем другое!

– Да Теркин в жизни бы не сдался! Он умирать будет и то фашисту горло перегрызет!

– Да-а, на Теркина это не похоже, – медленно протянул Виктор. – Вот поэтому-то, наверное, он и «сдался»…

Они все прекрасно знали, что Теркин – литературный герой, но говорили о нем, как о живом человеке.

– Как сдался?!

– А так. Немцы-то знают, как наши солдаты зачитывались Теркиным, как ждали газет с продолжением. А тут уже с полгода ничего о нем не слышно. Фашисты и решили выдать его за пленного.

– Маху, здеся, дал Твардовский, – поддержал Виктора Архипенко.

– А ведь знал, наверное, что на фронте ждут продолжения… – вставил Миша Лусто.

– Знал, конечно, – Бургонов сказал это с такой уверенностью, будто Твардовский постоянно консультировался с ним при составлении своих творческих планов.

– Знал… Но он же поэт. Что хочет, то и пишет. Надоел ему Теркин, вот и взялся за что-нибудь другое, – предположил Виктор.

– Ну, а теперь как же?

– Теперь, здеся, небось выручать Теркина из плена будет.

– Твардовскому, наверное, лестно. Фашисты и то оценили Теркина, – заметил Лусто. – И написали так же, как у нас в газетах пишут.