– Нашел! – кричит он, сидя в ледяной мокроти и хохоча на всю Тверскую. – Нашел!

И когда мы поднимались по лестнице в «Центропечати», он мне продекламировал:

– Слушай, вот он – ассонанс, вернее – консонанс:

Нате, возьмите, лопайте
Души моей чернозем.
Бог придавил нас ж…ой,
А мы ее солнцем зовем…

Есенин вообще тогда много работал над рифмой и ассонансами, и работа эта не пропала даром.

Интересно отметить, что в ту пору и раньше элементы любви и эротики совершенно отсутствовали в есенинских стихах. Были, впрочем, такие элементы, но совершенно целомудренного характера, вроде: «Отрок-ветер по самые плечи заголил на березке подол», или о той же березке и о пастушке:

За голые колени он обнимал ее…

И только в последние годы в стихах Есенина появился, и то особый, любовный и эротический элемент в книге «Москва Кабацкая», в «Персидских мотивах».

Вообще у Есенина отношение к женщине было глубоко своеобразное. Он здесь был таким же искателем, как и в поэзии. Есенин женился рано, пережил какую-то глубокую трагедию, о которой говорил только намеками даже во время интимных разговоров вдвоем, когда он открывался настолько, насколько позволяла его, вообще скрытная, часто разительно двойственная, натура. Первая жена Есенина жила с его ребенком в Орле, когда он жил у меня. Он с нею изредка переписывался, причем значительное место в письмах уделялось литературным темам. Встретившись с некоей девушкой В. Р., которая не плохо пела, Есенин в 1919 г. сошелся с ней, но ненадолго. Весной этого же года к нам приехала жена Есенина; В. Р. в это время была у нас… Узнав, что приезжая – жена Сергея, В. Р. стремительно уцепилась за мой рукав, утащила меня в ванную комнату, упала там ко мне на грудь и завопила благим матом. Есенин в это время в первой комнате объяснялся с своей женой… У обоих у нас состояние духа было достаточно незавидное. Девица рыдала, я не знал – что я с ней должен делать и, наконец, предложил ей пойти вместе со мной в типографию, где печаталась «Правда», потому что в это время я уже должен был быть там. Девица согласилась, я ей показал, как делается газета, показал ротационные машины и другие типографские чудеса. Когда мы возвращались обратно, девица В. Р. уже совершенно успокоилась, весело смеялась, рассматривала дамские туалеты, а через несколько дней утешилась.

У Есенина, повторяю, был своеобразный, какой-то болезненный взгляд на женщину. В этом взгляде было нечто крайне мучительное. Когда он сошелся с Дункан, – я в это время далеко отошел от него, – при одной из встреч я по поводу этого брака с сомнением покачал головой: зачем?

Сергей смутился, потом принял вызывающий вид и с легким озлоблением сказал:

– Ничего ты не понимаешь! У нее было больше тысячи мужей, а я последний!..

Эта наша встречала была последняя перед очень долгим расставанием. Есенин уехал с Дункан за границу.

V

Осенью 1919 г. я уезжал в Сибирь. Пред этим я был в длительном отпуску по болезни и уехал к себе на родину в Городец. В Сибирь я ехал через Москву и повидался с Сергеем. Тогда у него были израсходованы уже все гонорары, жить было нечем, и он выступал в кафе «Домино», читал стихи, получая «за вечер» какую-то пустяковую сумму. Тут же в этом кафе родился пресловутый имажинизм. В то же время Есенин с А. Мариенгофом и другими лицами открыл книжный магазин на Никитской.

Есенин отошел от меня еще за несколько времени до моего отъезда в Городец. Отошел по целому ряду причин. Пред тем, как написать «Небесного барабанщика», Есенин несколько раз говорил о том, что он хочет войти в коммунистическую партию. И даже написал заявление, которое лежало у меня на столе несколько недель. Я понимал, что из Есенина, с его резкой индивидуальностью, чуждой какой бы то ни было дисциплины, никогда никакого партийца не выйдет. Да и ни к чему это было. Только немного позднее, когда Н. Л. Мещеряков написал на оригинале «Небесного барабанщика», предназначавшегося мною для напечатания в «Правде», «Нескладная чепуха. Не пойдет. Н.М.», – Есенин окончательно бросил мысль о вступлении в партию. Его самолюбие было ранено – первое доказательство того, что из него не вышло бы никакого партийца.

Вслед за этим с Есениным случилась неприятность: в результате резкого столкновения с администрацией «Люкса» ему был запрещен туда вход.

Через несколько дней мне, однако, удалось настоять, чтобы комендант отменил свое распоряжение о Есенине. Есенина снова пускали ко мне, но только не разрешали ночевать. Впрочем, удалось преобороть и это препятствие, но… ко мне приехал писатель Скиталец, и Есенин стал бывать у меня реже. Есенин не любил его. За что? Трудно сказать. Девица В. Р., прежде чем сойтись с Есениным, целую зиму была на положении невесты Скитальца, но едва ли это могло иметь для Есенина хоть какое-нибудь значение. Он просто не любил этого громадного, мрачного, скрытного человека.

– Что ты с ним возишься? – как-то сказал мне Есенин. – В нем ничего нет… это труп!..

Он вообще резок был в своих определениях, в особенности в определении тех людей, которых не любил.

Теперь Есенин жил у Кусикова, а Скиталец жил у меня. Есенин приходил все реже и реже. Он окончательно погрузился в свой имажинизм и был в кругу только своей поэтической группы. Иногда мы встречались в «Домино», иногда в кабачке на Георгиевском, где тайно продавали спирт… В это время Есенин начал довольно сильно пить.

Помню один случай в этом кабачке. Сидим: Есенин, Скиталец, Кусиков, Петр Маныч и я. Петр Маныч, изумительный рассказчик, рассказывает содержание своей новой повести, которую он называл, кажется, «Варсонофий, невходящий во храм». Это был замечательный рассказ о монахе, совершившем какое-то тяжелое преступление и в муках искупающем свой грех. Он не может войти во храм до тех пор, пока не кончит наложенного на него искуса. Маныч рассказывал долго, водка была забыта. Есенин слушал, впрочем, как и все мы, с напряженным вниманием. Когда Маныч кончил повествование, Есенин с пылающими глазами прочитал свою «Марфу Посадницу». И прочитал так, что даже для Есенина такое чтение можно было считать исключительным по силе. Водка по-прежнему стояла нетронутой. Чтение Есенина оставило едва ли меньшее впечатление, чем рассказ Маныча. Есенин почувствовал искренность нашего восторга, закинул голову, вытянул руки и прочитал еще несколько стихотворений. Он был сильно возбужден. И, завладев общим вниманием, он тут же рассказал всем нам свои великие муки, когда он был солдатом, как издевались над ним офицеры, когда он вынужден был жить у какого-то полковника, приближенного ко двору, как заставляли его писать хвалебные стихи им и оды царю и придворной камарилье. Есенин отказался и попал в дисциплинарный батальон, откуда его вырвала только революция…

Во время рассказа возбуждение Есенина достигло крайних пределов. В один из моментов наиболее сильного напряжения Есенин схватил стакан, покрыл его своей широкой ладонью и изо всей мочи грохнул им по столу. И только, может быть, потому, что стакан был хрустальный, Есенин не перерезал себе вен. Стакан разлетелся в пыль, сделав только легкие царапины на ладони.

VI

Когда я уезжал в Сибирь, Есенин устроил мне такие проводы, что я едва нашел свой вагон. И кроме того, сунул еще бутылку спирта в карман пальто, которую я обнаружил только на другой день, – вероятно, к большому счастью для меня… Тогда времена были слишком суровые и с подвыпившими людьми не церемонились.

Спустя год с двумя месяцами мы снова увиделись с Сергеем в Москве. Это был уже не тот Сергей, это был старый человек, надорванный, впавший в глубокий пессимизм, потерявший веру в революцию. Тогда им были написаны самые мрачные стихи и поэмы, вроде «Кобыльих кораблей», на него нахлынула жалость к людям, ко всему, даже к растениям, которые уничтожает человек: