Мы видим не только раз навсегда зарисованный образ, – он движется у нас перед глазами:
– с наивным самодовольством сообщает Есенин. Но он имел право гордо утверждать, что его походку знали не только в тверских переулках, а знали по всей России. Уличный повеса, улыбающийся встречным лицам, пленительно улыбался со страниц своих книг и надолго запомнился в этой своей улыбке каждому из нас, его читателей.
Образ поэта живет, меняет свои очертания, – и разве не у нас на виду посерело золотое сено волос, поблекли синие глаза?
Мы видим поэта в жутком логове кабака, слышим, как он, заплетаясь языком, обрывает песней и слова, и мысли:
узнаем, что пропащим сыном возвращается он «в ту сельщину, где жил мальчишкой», неожиданно вдыхаем в его стихах благоуханный ветер Персии, – но везде, и на московских изогнутых улицах, и среди голой равнины, и у стен Хороссана улавливаем мы один, знакомый и родимый облик; в пьяных спорах («Не ругайтесь! Такое дело…»), в лукавых уговорах разговорчивой тальянки, в через силу веселом свисте, в рыданьи разливных бубенцов, в ненужных, непонятных для его восточной возлюбленной, но таких нужных самому поэту воспоминаниях, рассказах про Русь, про поле, про волнистую рожь при луне, про рязанские раздолья – звучит русская национальная стихия, мятущаяся, полная противоречий и в то же время тоскующая о всепримирении. «Если черти в душе водились, значит, ангелы жили в ней», – поясняет поэт, но насколько глубже и трагически-убедительней всех этих пояснений, всех грустных раздумий, оценок и признаний – образ самого поэта, отображенный в его стихах.
И когда Есенин говорит: «Эти волосы взял я у ржи», – мы готовы ему поверить – до того наглядно-национален весь облик.
Облика этого не искажает даже европейский модный костюм: в городском щеголе мы узнаем простодушного обитателя предместья, мечтавшего «по-мальчишески, в дым» – о богатстве и знатности.
Из отдельных рассеянных по стихам характерных особенностей складывается в восприятии читателя единый образ, пред нами возникает герой лирического романа – по мере того, как из отдельных эпизодов, ситуаций, мотивов сковывается непрерывная цепь, по мере того, как отдельные темы оказываются объединенными одной, единой и всепоглощающей темой.
III. Уходящее хулиганство
Твой иконный и строгий лик
По часовням висел в рязанях.
В «Москве кабацкой» впервые явственно и не случайно прозвучала у Есенина тема любви. Но не случайно переплелась эта тема с темой хулиганства. Грустной лирике любви предшествуют раздумья поэта о своей черной гибели, о смерти «на московских изогнутых улицах», о пропащей кабацкой гульбине, над которой чадит мертвячиной, нежным признаниям предшествует рожденное отчаяньем решение:
надрывный крик под желтую грусть гармоники: «Май мой синий! Июнь голубой!» После таких стихов понятнее любовь хулигана:
Перед нами одна из типичных эпических ситуаций. Рядом с образом героя возникает образ героини, мы видим златокарий омут ее глаз, подернутых усталостью и кротких; стеклянный дым волос; строгий, как на иконах, лик; легкий стан и нежную поступь; знаем ее возраст:
ее прошлое:
И она – не далекий адресат его стихов, встающий лишь пред воображением поэта, – она наглядно, так же, как и сам герой, присутствует в этих стихах, герой беседует с нею, смотрит ей в глаза:
может сказать, обращаясь к ней: «Дорогая, сядем рядом». Создается иллюзия развертывающегося действия. Но встреча героя с героиней, его любовь – не отдельный, обособленный, завершенный в себе эпизод, – это одна из глав целого романа; от этой встречи протягиваются нити в прошлое и будущее героя. И в общей композиции этой главы так многозначительно звучат, казалось бы, такие неудачные, лирически-невыразительные, почти безвкусные строчки:
их мы воспринимаем так же, как и слова действующих лиц в обыкновенном романе: не как ценное само по себе выражение обособленной лирической эмоции, а как симптом переживаний героя. В разгульных, кабацких стихах Есенина мы не столько искали созвучий с нашими собственными настроениями, сколько ждали от них вестей о судьбе лирического героя; так и здесь, в этих любовных стихах мы не столько ищем оформления для своих собственных переживаний (что нового, еще неоформленного другими сказал в них о любви поэт, если отбросить конкретную ситуацию и конкретного героя?), – мы тоже ждем от них вестей о судьбе героя. Сам поэт связывает свою любовь с настойчивым глубоким раздумьем о своей судьбе. И когда он говорит возлюбленной:
– здесь не простое, зрительно-убедительное сравнение, недаром дальше идут покаянные строчки:
Любовь воспринимается как возврат к утерянному спокойствию. Этим она и нужна поэту, которому
Характерно, что поэт, ощущавший кабацкую бесшабашность и пропащую гульбу как проявление русской, национальной стихии, – в той же стихии ищет исхода, успокоения, к ней хочет приблизиться через любовь:
Но любовью не завершается круг романа, здесь еще нет развязки: по мере того, как растут слова «самых нежных и кротких песен», растет и грустная уверенность, что эти песни запоздали, что поэту пора встречать неприхотливый приход своего сентября. Если в начале главы, когда в его сердце лишь заметался голубой пожар, когда только мечталось о том, чтобы тонко касаться руки, – имя возлюбленной звучало для героя прохладой, то тем же осенним холодком овеяны все дальнейшие встречи:
В этой грустной, непоправимой уверенности – завершение любви, завершение главы, эпизода, но не развязка романа, ибо тема любви подчиняется другой, более сильной, более углубленной теме: читатель следит за судьбой человека, ощутившего в себе брожение какой-то буйственной стихийной силы, мятежной тоски и надломившегося под ее напором.