— Никогда.

— Откуда же вы столько про него узнали? — спросил Гнетов.

— Собирал по крохам, — ответил Штуб. — Я же журналист по профессии, хотел написать книжку. И название придумал даже.

Лейтенанты молчали. Они оба огорчились, что «старик» журналист, а не соратник Дзержинского по тем великим дням. Может быть, Штуб и стишки писал? Но про стихи они не спросили, постеснялись.

Подрывники все не шли. Снаружи лил тяжелый, длинный ливень, стекал в бетонированную яму. Они втроем сидели в кузове грузовика без колес, вода уже подобралась к их ногам.

— Если Шовкопляс не прорвется к семнадцати, нас тут зальет к черту, — сказал Штуб. — В час вода прибывает сантиметров на сорок, а стока нет.

— А какое вы название придумали? — спросил Колокольцев.

— Дело разве в названии? — ответил Штуб. — Дело в другом. Например, в том, что Дзержинский в самые тяжелые годы требовал отмены всяких трибуналов и троек с тем, чтобы были настоящие суды по всем правилам судопроизводства. Дело в том, что Дзержинский утверждал: к чекистам, в ЧК должны приходить за справедливостью. Он, например, говорил: спокойствие изобретателя, полезного народным массам, охраняется чекистами, он утверждал: осуждение невиновного есть преступление перед революцией…

— Такими словами? — спросил Гнетов.

— И это напечатано? — осведомился Колокольцев.

Гараж содрогнулся, старый кузов грузовика подпрыгнул в воде. Потом прогремели еще два взрыва, которых они тут не слышали, но представили себе довольно ясно по тому, как подпрыгивал кузов.

— Все-таки сделал Шовкопляс, — сказал Штуб, взглянув на часы. — На семьдесят минут запоздал, но сделал.

— Где же это напечатано? — опять спросил Колокольцев.

— Изустно пересказывают, — ответил Штуб.

Он слышал эти фразы от своего отца, который работал в ЧК с того времени, когда контрикам выражали лишь общественное порицание.

— Первыми начали стрелять в нас они, — сказал Штуб Гнетову и Колокольцеву. — Это точно. Революция была и великодушной, и доброй. А эта сволочь стреляла из подворотен, из форточек, с чердаков. Стреляла «по красному» — так у них называлось. И разве могли начать большевики, когда именно они так еще недавно гремели кандалами, заточались в тюрьмы, ссылались…

Это были фразы «из старика Штуба» — Яна Арнольдовича. А он часто говаривал «из Дзержинского», утверждая, что лучше «отца» не скажешь. Отцом чекистская молодежь в те далекие годы называла Дзержинского.

Гнетов сидел рядом со Штубом, глубоко о чем-то задумавшись. Август Янович видел его искалеченную ожогом щеку и изуродованное пламенем в самолете ухо. И думал: какой раньше, наверное, был красивый парень этот Гнетов.

— Приходить в ЧК за справедливостью — это замечательно, — сказал вдруг Виктор. — Верно, Сергей? Не понимаю я только одного: почему сейчас так получается, что про Феликса Эдмундовича как-то односторонне талдычат — карающий меч да карающий меч, а более ничего. Меч — это не все, это узкое определение…

— После войны разберемся, — ответил Штуб. — Сейчас, пожалуй, старший лейтенант, не до этих тонкостей. Верно я говорю?

— Полковник лейтенанту всегда верно говорит, — с тонкой улыбкой отметил Гнетов, — иначе не бывает. Если разберемся, значит, разберемся…

Сам Штуб, впрочем, разбираться начал задолго до начала войны.

Его мобилизовали в МВД сразу после тяжелейших перегибов тридцать восьмого года, когда были произнесены очередные «исторические» слова о том, что карательные органы теперь своим острием будут направлены не вовнутрь страны, а вовне ее, против внешних врагов. В первую же неделю своей деятельности в Унчанске Штуб выпустил на волю шестнадцать человек, и среди них своего бывшего редактора, старого большевика Мартемьянова. Аполлинарий Назарович сидел как шпион трех держав, каких именно — он сам в точности не помнил. Называл он Штуба в первом их собеседовании «гражданин начальник».

— Я — Август, — сказал ему Штуб. — Неужели вы меня не узнали?

Мартемьянов загадочно усмехнулся и сразу же сделал суровое лицо.

— Зачем вы подписали всю эту чепуху? — спросил Штуб, перелистывая так называемое «дело» Мартемьянова.

Старик опять загадочно ухмыльнулся и тотчас словно спрятал улыбку в своей тюремной дикой бороде. А прощаясь со Штубом, когда он его освободил из-под стражи или «выгнал», говоря по-тюремному, Мартемьянов сказал:

— Будет досуг, обрати внимание: там в моем «деле» имеется «контрреволюционная улыбка». Так и написано черным по белому. Я тут до твоего прибытия на один пункт обвинения улыбнулся — вот и записали, а я и подписал. Учти в своей последующей деятельности — улыбки бывают разные.

Семнадцатым был освобожден из узилища Илья Александрович Крахмальников, ошибочно заключенный под стражу как потомок унчанского миллионщика-психопата Ионы Крахмальникова, знающий к тому же, где упрятан некий мифический клад его предка.

Илья Александрович, отцом которого был саратовский грузчик, выступавший впоследствии на цирковой арене под красивым псевдонимом «Вильгельм фон Барлейн — иностранный барон в полумаске», в ту пору только что приехал с женой Капитолиной, которая была на сносях. Забрали его от двери родильного дома, где ждал он сведений о здоровье супруги. Капитолина родила мертвенького и была в плохом состоянии. «Состояние тяжелое» — так и сказали ему, и с тем он в тюрьму отправился. Здесь долго грузчицкий сын, окончивший Ленинградский университет, вообще не понимал, чего от него хотят, и лишь досадливо отмахивался от сладких уговоров открыть клад и сознаться во всей своей предыдущей антисоветской деятельности. Все это было как гадкий, невозможный, шутовской сон. Наконец Крахмальников вышел из себя и показал свою бешеную суть и стать. Упал стул, повалился стол, прибежали на вопль следователя нижестоящие чины. Сын «барона в полумаске» надолго слег в тюремную больницу, где и посетил его Август Янович Штуб.

— Ну, а дрались-то зачем? — осведомился новый начальник, вглядываясь в хмурое, тяжелое, давно не бритое лицо заключенного.

Тот пообещал в ответ:

— И впредь не постесняюсь.

— Как сейчас себя чувствуете? — спросил Штуб.

— Мне вашей доброты не нужно, — отворачиваясь к стене, ответил Илья Александрович. — Я ее, эту здешнюю доброту, кушал в изобилии. Мне давайте то, что по закону полагается, — слышали такую присказку?

Разумеется, и Крахмальникова выпустил Штуб, но зато своею властью наказал следователя и на доносчика и клеветника завел дело. А следователь, которого, без всякого снисхождения, наказал Август Янович, был из тех, что и в кулаке из яйца цыпленка выведет, — пошел писать. И писал, по старинному выражению, так «борзо», а по-нынешнему — так бойко, что в вознаграждение был вызван с докладом и тотчас же направлен с повышением — исправлять должность в белый город у самого синего моря, где пальмы растут, и виноградарство множится, и на цитрусовых люди деньгу зашибают.

Штуб же остался под таким подозрением, что восемнадцатого «вредителя» ему выпустить не удалось. Через малое время прибыл ему заместитель — полненький, розовенький, крайне вежливый, даже до приторности, из таких, про которых издавна в народе говорится: «Он-де до дна намаслен, только им и подавишься!» Август Янович вскорости депешей был отозван в столицу для доклада, который писал пять суток, после чего его шестьдесят три страницы «объяснений» ушли «наверх». На какой такой именно верх, он и сам не знал. Домой ехать ему хоть и в неопределенной форме, но было «не рекомендовано».

Сердито и терпеливо, тоскуя по Зосе и по семье, он валялся в паршивеньком, душном номере на скрипучей деревянной кровати, курил дешевые папиросы, читал Пушкина, совершенно внове понимая то, что наизусть знал со школьных лет:

Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении Чумы…