Целая артель, угнездившись в кустарнике, что-то шила, и было похоже на то, будто там фабричка с конвейером.

— Разумнейший народ, — похвалил немцев лейтенант. — Верите ли, освоили русскую шинель. Великого ума люди так ее сконструировали, что из нашей шинели, казалось бы, никаким умельцам ничего не перешить. А эта вот артель отличным манером перерабатывает солдатские шинели на дамские саки, манто и полупальто. Заказчиков хоть отбавляй, всяк солдат с войны в шинели вернулся, вот и хитрят — обшивают своих супруг, а у немцев круглосуточно прием и выдача заказов.

— Все они хороши! — проворчал Богословский, который нынче был в крайности. — У всех мозги вывихнуты!

— Это вы, товарищ доктор, пожалуй, упрощаете, — не согласился лейтенант, не слишком наделенный чувством юмора…

И он начал пространно объяснять, что есть и такие немцы, которые решительно все понимают и очень раскаиваются.

Когда они втроем пришли в околоток, доктор Отто фон Фосс, в прошлом их медицинский полковник, молился. Как объяснил им лейтенант, полковник религиозным стал совсем недавно — в связи с посылками, которые направлялись только исповедующим особую сектантскую разновидность протестантизма или католицизма — юный лейтенант в этом разбирался слабо. Многие военнопленные, по словам лейтенанта, сменив религию или лишь часть ее, очень разжирели, поправились настолько, что их просто теперь не узнать. И не без нарочитой приторности в голосе тощий и поджарый лейтенант рассказал, из чего состоит «религиозная» посылка нормального, будничного стандарта.

— А ведь есть еще и к праздникам! — вздохнул он.

У фон Фосса, если выражаться грубо, рожа действительно просила кирпича, чего нельзя было сказать о его подопечном солдате, по фамилии Реглер. Студент-медик был совершеннейший доходяга, и это обстоятельство вызвало новый взрыв ненависти Богословского к «туберкулезному» фон Фоссу.

Приходом русских коллег полковник явно был недоволен. Собрав молитвенные принадлежности, он тоже явился к изножью одра своего иссохшего пациента, которого в четыре руки уже пальпировали Устименко с Николаем Евгеньевичем, в то самое время когда Рудди им шептал, шепелявя от страха, что он должен остаться только с ними, без своего великолепного эскулапа-фашистюги, ибо у него есть «секрет», который вместе с тем и его «жизнь». Все это звучало нелепо, напыщенно и отдавало притом каким-то детективом, но тем не менее Владимир Афанасьевич сказал полковнику бывших имперских вооруженных и т. д., что тому надлежит оставить их без своей уважаемой особы.

Фон Фосс пожал дебелыми, как у женщины, плечами и покинул комнату, в которой, по его собственным словам, готовился к последнему путешествию через реку Стикс студент-медик Рудди Реглер.

Австриец-профессор Гебейзен довольно бойко стал переводить, и тут оба русских врача раскрыли рот почти в буквальном смысле этого выражения.

Соль истории заключалась в том, что и Устименко, и Богословский одновременно обнаружили у Рудди внутреннюю грыжу, ущемленную в диафрагме, — аномалию анатомическую, редчайшую и даже уникальную, но обнаружить это было не слишком трудно еще и потому, что сам Рудди им рассказал о своем уродстве — желудок от рождения был у него расположен в грудной полости. Все это подтвердил и Богословский: парня рвет, а «острого живота» нет совершенно, следовательно все перекачивается наверх. Устименко прослушал в груди плеск — на это замечание Владимира Афанасьевича Рудди с кривой улыбкой пояснил, что этот плеск и навел его профессора на мысль о плеврите, от которого фон Фосс и лечит злосчастного тотальника.

— Но вы-то ему сказали, что вам известно, где ваш собственный желудок? — спросил Устименко, адресуясь к Гебейзену и закрывая студента одеялом. — Вы же с какого? С третьего курса забраны?

Гебейзен перевел Володе, что Реглер забран с четвертого. Рудди имел смелость объяснить коллеге профессору-полковнику суть своей солдатской неполноценности, но господин фон Фосс и слушать не пожелал, а лишь накричал на Реглера в том смысле, что если Реглер призван в армию, то из этого следует, что никакой аномалии у него быть не может, не было и впредь не будет.

— Что, что? — отнесся Гебейзен к Рудди.

Реглер заговорил почетче, в перевод вмешался начальник лагеря, его Устименко понимал куда лучше. Идиотическая повесть бедолаги-фрица выглядела теперь так:

— Он говорит, что попытался-таки настоять на своем, объясняя, что медицинская комиссия его и не смотрела: язык, пульс — и иди защищай отечество, но полковник возразил ему, что он сам возглавлял многие такие комиссии и совершенно точно знает: солдат Реглер лжет и клевещет на превосходную санитарную службу вермахта, поскольку сейчас на вермахт дозволяется в некоторых кругах возводить любую напраслину…

— Как, как? — проклокотал Гебейзен. — Напраслину? О нет, человечество не знает еще и сотой доли того, что делали эти фон фоссы! Но узнает, узнает все…

— Об этом мы еще успеем, — буркнул Богословский.

Ему жалко было сейчас тощего Реглера, и он сердился на себя за эту жалость. «Вот эдакие и Ксюшку убили! — подумал он, но не поверил, что „эдакие“. — Так какие же? — спросил он себя. — Какие?» И не нашелся, что ответить.

— Что будем делать? — спросил Владимир Афанасьевич.

— Вы о чем? — поднял голову Богословский.

— То есть как о чем? О немце.

— Да, да, конечно…

Богословский помолчал, приказал себе не думать, что больной — солдат вермахта. Устименко ждал. Николай Евгеньевич еще занялся животом Реглера, как бы проверяя сам себя, потом сказал себе же: «Так оно и есть, не иначе!» Как всегда, решил учитель, а ученик лишь наклонил голову в знак согласия после слов — «надо оперировать». И Гебейзен, разумеется, согласился, хоть был и рассеян, все искал глазами кого-то. «Не фон Фосса ли?» — подумал Устименко, вспомнив внезапно страшную судьбу австрийца.

Студента осторожно уложили на носилки. Четыре немца, имеющих квалификацию санитаров, умело доставили больного в русскую больницу. Полковник приглашен был также, из педагогических, как выразился Устименко, соображений. Моя руки, хирурги заметили пренебрежительный и нагловатый взгляд выпуклых глаз полковника, которыми он осматривал их бедную, потом и кровью восстановленную операционную — жалкую их гордость, то, что называли они только между собою «стыд и срам», и вместе с тем то, чем не могли они не гордиться, потому что все-таки это был Феникс, паршивенький, но тем не менее возродившийся из пепла.

— Я ему в ухо врежу! — пообещал Богословский Устименке.

— Это — без надобности! — спокойно ответил Владимир Афанасьевич. — Он сейчас будет морально уничтожен.

— Вы, товарищ главврач, оптимист, — протянув огромные ручищи сестре, сказал Богословский. — У него и рыло-то, как у гаулейтера…

— Я с гаулейтерами не встречался, не приходилось, — ответил Володя и тут перехватил взгляд, которым старый патологоанатом смотрел на профессора-полковника фон Фосса. — Заметили? — спросил он, толкнув Богословского локтем.

— Давно заметил, — ответил тот, — еще там, в околотке. Этот вполне спокойно может полковника Фосса убить. Геноссе Гебейзен, — негромко позвал он старика и так, чтобы фон Фосс не видел, погрозил Паулю Герхардовичу намыленной лапищей. — В рамочках будем держаться!

— Да, держаться, — согласился австриец.

— Начнем? — осведомился Устименко.

Наркоз давала Катенька Закадычная, и, надо ей отдать справедливость, довольно ловко. Операция прошла нормально, даже красиво, с изяществом и блеском, как всегда, когда «правил и володел» Николай Евгеньевич.

— Ну, так грыжа или плеврит? Спросите у него, геноссе Гебейзен, — велел Богословский, когда картина стала совершенно очевидной. — Почему этот кретин с ученым званием настаивал на своем даже тогда, когда медик-солдат рассказал ему свою историю?

Фон Фоссе облизал красным языком губы упыря и ответил:

— Правы русские коллеги, но этого не может быть.

— Чего не может быть? — тенорком продребезжал Богословский. — Он же видит глазами!