— Насильно мил не будешь! — вспомнил Устименко фразу Постникова возле военкомата, когда встретились они в те трудные минуты. — Вы не можете себе представить, товарищ полковник, в каком он был тогда состоянии — Иван Дмитриевич. Я, конечно, виноват, очень виноват, что не уволок его силой. Он бы пошел, но, наверное, думал, что почему-то ему не верят…

— Э, да что, — вдруг решительным, а не повествующим голосом перебил Богословский, — хуже не будет, выскажу свои соображения. Предполагаю я, товарищ Штуб, что сыграло одно обстоятельство, не отраженное в документах. Иван Дмитриевич был в белой армии, и Жовтяк, вероятно, это знал.

— Кем был? — жестко спросил Штуб.

— Конечно, врачом…

Штуб по своей манере ходил из угла в угол, слушал внимательно, иногда переспрашивал, иногда не соглашался — выяснял для себя картины неизвестной ему жизни поподробнее. Глаз его видно не было, поблескивали толстые стекла очков, и трудно из-за этого было Устименке рассказывать те подробности, которые интересовали, неизвестно почему, Августа Яновича.

— Убить Жовтяка Постников мог? — осведомился Штуб.

— Убить? — удивился Богословский.

Помолчал и решил:

— Вполне мог.

— Почему так предполагаете?

Опять все началось с начала. Штуб был человеком дотошным.

— Впрочем, жизнь полна всяких неожиданностей, — устало произнес Штуб. — Вот был здесь у вашей, если не ошибаюсь, тетушки, у Аглаи Петровны, страшный враг бухгалтер Аверьянов…

— Я знаю, — сказал Владимир Афанасьевич, — тетка рассказывала, он ее не выдал, хоть вполне мог выдать гестаповцам…

— А вы разве Аглаю Петровну после этих событий видели? — изумился никогда не удивлявшийся Штуб. — Это крайне важно. Где, когда, как — расскажите подробно…

— Ну, это дело длинное, — ответил Устименко.

— Откладывать не будем, нельзя, — сказал Штуб.

Он сел перед Владимиром Афанасьевичем, стул заскрипел под крепким его телом. Богословский пошел к дивану, привалился к спинке.

— Сейчас трудно его восстановить в памяти, — начал Устименко, — но про Постникова она точно рассказывала, что он отстреливался. И про Алевтину Андреевну — первую жену адмирала Степанова…

Штуб попросил бумагу, стал расставлять свои алгебраические значки. Время шло, тикали часы, больница совсем затихла, Август Янович все записывал. Лицо его словно бы разгладилось, только чистый лоб над очками иногда на мгновение прорезала резкая морщина.

— Вот оно как, — неожиданно сказал Штуб, — видите, как получается…

— Подозревать нужно меньше, — со своего дивана резко произнес Богословский. — Я унчанский народ, изволите ли видеть, насквозь знаю. И мне эти пакости, которые тут размазывают…

— Хорошо, это успеется, — отмахнулся Штуб.

Подумал и попросил Устименку:

— Придется вам, Владимир Афанасьевич, все в подробностях написать. Понимаю — трудно, понимаю — времени немало прошло, понимаю — заняты вы, но тут дело в высшей степени серьезное. И, знаете ли…

Он помедлил:

— Знаете ли, вдруг — чего только ни случается, — может быть, тетушка ваша, Аглая Петровна, и жива…

— Жива? Тогда где же она? — воскликнул Устименко.

— А уж это мне неизвестно. Еще не все на родину вернулись, мало ли… Ну, хорошо, рассказывайте дальше, что помните!

Помнил Устименко еще порядочно и рассказывал теперь со всеми подробностями часов до одиннадцати. К этому времени все они совсем замучились: в рассказе своем пришлось Устименке вспомнить и гибель Ксении Николаевны Богословской и дочки Сашеньки — тетка и это знала в подробностях.

— Ну, что ж, спасибо, — произнес Штуб, поднимаясь и укладывая во внутренний карман кителя бумаги с записями. — Значит, не забудете?

В трофейном «оппеле» Штуб сел рядом с шофером, зябко поежился и сказал:

— Скоро, Терещенко, больница у нас будет первоклассная. Если болеть собираешься — погоди. Подержи себя в руках.

— Я вообще-то здоровый, — ответил Терещенко, — авитаминоз наблюдается, но это исключительно результат войны. Питание бы усилить…

Жалобу эту Штуб пропустил мимо ушей. Терещенко очень любил жаловаться, но Штуб умел не слушать.

— А куда это мы поехали? — спросил Август Янович.

— Вроде запутались, — ответил Терещенко. — Если бы мне литерную карточку плюс к моей рабочей…

— Пятить придется, — сказал Штуб. — Там спереди тупик, не видишь разве?

Вернулись к хирургии. Здесь, под медленно падающим снегом, возникла перед самыми фарами машины крупная фигура Богословского.

— Садитесь, подвезем! — предложил Штуб. — Куда это вы в такой час?

— Да вот, вызвали, — сказал он, влезая в машину, — к речникам, оперировать. Туда Салова привезли.

— Серьезное что-нибудь?

— Вряд ли, человек он мнительный, но требует непременно меня. Откажешь — обидится…

— Ну, и черт с ним! — свирепо сказал Штуб. — Вы же не мальчик.

— Не мальчик, да и он штучка. Сейчас мрамор у них получен, а нам для кухонь — зарез: разделочные столы, знаете? Проявлю чуткость — будет мрамор больнице, проявлю черствость — ничего не даст…

Штуб тихо засмеялся, вспомнил черноярский «аэроплан», молодость, свою командировку по «делу д-ра Богословского».

— Чего смешного? — спросил Николай Евгеньевич. — Я вот вчера ездил — оперировал, не скажу кого. Пустяковая операцийка-то, фельдшера в старопрежние времена с ней запросто справлялись. И оцинкованное железо получил, то есть, конечно, не железо, а резолюцию…

— Слышь, Терещенко, — сказал Штуб, — кто бы это мог быть у нас по оцинкованному железу?

— А Кодюра, — сказал Терещенко, — тот прохвост, товарищ полковник! Но не подкопаешься…

— Кодюра? — спросил Штуб.

— Врачебная тайна, — ответил Богословский. — Да и дал он мне железо абсолютно законно, а вот не давал противозаконно. Скряжничал и утверждал, что мы по этим фондированным стройматериалам не проходим…

Машина остановилась у больницы речников. Штуб пожал руку Богословскому, Николай Евгеньевич вошел в низкий, темный вестибюль и сразу же понял, что произошла ошибка, они не расслышали, что не следует везти Салова отсюда к нему, что он приедет сам, и увезли больного в хирургию к Устименке…

— Машинишки какой-никакой у вас не найдется? — спросил он у очень хорошенькой, сильно надушенной сестры. — Я, видите ли, хромой…

И он показал свою толстую ногу.

Машины, конечно, не было.

Тогда он позвонил Устименке и сказал, что «мигом» будет в своей хирургии, пусть Салов не злится.

Шел он около часа, а неподалеку от городка, где начались подъездные колдобины, упал, и так неловко, что долго держался за голову — там стоял неистовый шум.

«Старость, что ли? — подумал Богословский и пальцами попробовал, все ли зубы целы. — Пожалуй, старею…»

Салов лежал благостный, розовый на каталке, крутил пальцами перед собой. Завидев измученного доктора и испытав мгновенное чувство неловкости, он скривил свою жирную, небритую рожу и рассказал, какие испытывает страдания с того самого момента, когда «покушал соленых грибов». «Не на шесть столов я из тебя мрамор выну, а на двенадцать!» — подумал Богословский и пошел мыть руки. А пока мыл, додумал до конца: «С выплатой по безналичному в конце будущего года. У речников мрамора нет, но они получили немецкие электрические мясорубки. Обменяю на мрамор — раз. И с областной больницей комбинацию осуществлю — надо посмотреть, что у них есть».

— Больно будет, товарищ профессор? — спросил Салов.

— Было бы больно, если бы мы так же к некоторым больным относились, как эти больные к нашим бедам и нуждам, — заранее приготовленной фразой ответил хитрый Николай Евгеньевич. — Очень было бы больно…

Салов хохотнул на операционном столе так, будто его щекотали.

— Мрамор нам понадобится, — сказал Богословский. — Он ведь не фондированный, для столов кухонных разделочных.

— Зробимо! — поспешно ответил Салов.

— На двадцать три стола! — бахнул Богословский и сам немножко испугался…

— Хоть на сто! — готовый на все, сказал Салов. — Еще трубы чугунные вам подкину, давеча Устименко ругался…