Но другие шутки — шутили.

Удивительно, как тонко и даже артистично исхитрялись здесь вовремя отделаться от больного, чтобы историю болезни не закончить печальным исходом, а начертать «выписан» — помрет-то болящий дома, это на статистике нисколько не отразится!

И руководство даже не без талантливости умело вообще не класть в больницу тяжелых, не говоря об инкурабельных, то есть таких, по отношению к которым все известные методы лечения оказались неэффективными. Разумеется, здесь оперировать трудных больных всячески избегали под гуманнейшим, разумеется, лозунгом — «во избежание лишних страданий».

Во всем остальном больничка была образцовой: в гостиных стояла мягкая мебель в белых чехлах, фикусы и пальмы радовали глаз во всякое время года вечнозеленой листвой, радио работало исправно, ведущие специалисты разговаривали с родными больных вежливо, а шеф любил на «пятиминутках» повторять известное изречение по поводу того, что «если больному после разговора с врачом не становится легче, то…» Тут шеф осуждающе посмеивался.

Из этой популярной и солидной больнички Александра Золотухина после попытки удаления опухоли, разумеется, «вовремя» выписали. Все слова о том, что он находится в хорошем состоянии и теперь ему надлежит лишь поправляться, были Саше сказаны. Свято веря изречению древних: «Медицина излечивает редко, облегчает часто и утешает всегда», — шеф клиники, медленно и значительно цедящий слова-золото, удостоил Александра на прощание пространной беседы и, совершенно не замечая издевательски-насмешливых глаз молодого человека, в юмористическом тоне наплел ему какую-то ахинею насчет его отличного здоровья. Весьма вероятно, что Саша и поверил бы — молодость легковерна на добрые вести, но вся беда заключалась в том, что клиника жила своей, независимой от желаний шефа, жизнью, там все всё знали, и Саша тоже знал и свой приговор, и то, что операцию ему «не сделали», а лишь зашили его, и что все это вместе имеет научное название «медицинская деонтология» — наука об обращении с больными.

Матери осторожный профессор не сказал почти ничего. Отцу, когда тот приехал за сыном, шеф дал понять, что выполнено все то, что может сделать современная медицина, но что сделать она может еще очень мало. Беседа шла, разумеется, с глазу на глаз, формулировки были самые приблизительные, и общий смысл разговора можно было сформулировать стародавним словом «уповайте», выраженным современнее — «крепитесь».

Нечитайло имел с шефом отдельную беседу — «между нами». Шеф смотрел в далекую даль и задумчиво, но твердо несколько раз повторил фамилию знаменитого Шилова.

— Ну и что Шилов? — нетерпеливо и не слишком вежливо на третий примерно раз осведомился Нечитайло. — Ведь есть еще отличные доктора.

Шеф смерил нахального Нечитайлу ледяным взором (этот взор под наименованием «теплого», «лучистого», даже «согревающего душу» не раз упоминался в различных сочинениях и был отображен на полотне, где известный художник увековечил шефа со всеми орденами) и, смерив, со вздохом сказал:

— Да, вы правы. Золотухина смотрели еще и Коньков, и Заколдаев, и сам даже «дед».

Назвав «деда» «дедом», шеф как бы приблизил хамоватого провинциала Нечитайлу к себе чуть ли не в свиту, дав ему понять, что беседа совершенно доверительная.

— И что все они?

— Да кто же Шилову станет возражать? Ведь он здесь в своей области авторитет номер один.

— Но они — смотрели? — воскликнул Александр Самойлович. — Сами смотрели?

— Они консультировали, — пожав плечами, сказал шеф. — А Коньков оперировал сам лично.

— Но ведь Конькова вырастил Шилов, — заметил Нечитайло, — это всем нам известно.

— Так вот так, коллега, — поднимаясь из-за своего огромного письменного стола и давая этим понять, что беседа окончена, сказал шеф. — Желаю вам всяческих благ и, разумеется, здоровья…

Почти всю дорогу обратно, в Унчанск, Нечитайло простоял в коридоре вагона, душного и жаркого. Отец в купе играл с сыном в шахматы. Надежда Львовна все потчевала Сашу какими-то подорожниками, грела ему на спиртовке курицу, вдруг плакала в холодном, промороженном тамбуре. Нечитайло капал ей валерьянку, потирал руки, шептал ругательства…

А теперь они приехали в Унчанск и ждали.

Чего?

Что нового может им сказать этот толстый, хромой, сопящий, не слишком воспитанный деревенский лекарь после всего того «созвездия», которое пользовало Сашу в знаменитой клинике?

Или Устименко? Что он — вдруг совершил великое открытие в онкологии и сейчас его с успехом испытает?

— Александр Самойлович, стакан чаю? — спросил Золотухин.

Нечитайло налил себе в стакан чайную ложку коньяку, положил сахар и подставил стакан под кран самовара. Они приехали с вокзала более двух часов тому назад, а он все не мог согреться. Или это просто озноб?

— Сашка, чаю налить? — в другую комнату, в полумрак, где сын болтал с матерью, крикнул Золотухин. — Желаешь?

У него все время вздрагивал подбородок. Золотухин чувствовал это и не мог себя сдержать. Проклятое подрагивание началось с больницы, с палаты, где увидел неузнаваемо изменившегося за один этот месяц сына. Провоевав две войны, Зиновий Семенович немало повидал и, навещая в медсанбатах и госпиталях тех своих друзей, которым суждено было умереть, как ему казалось, никогда не ошибался. Он научился безошибочно определять эту тихую, неописуемую человеческими словами печать, эту как бы ограниченную временность пребывания здесь. И вот эту временность он увидел позавчера в лице своего единственного двадцатитрехлетнего сына. Он увидел, что Сашка уйдет. И несмотря на то, что Золотухин все время твердил себе — «не дам, не дам, не дам», — он понимал: здесь ничего поделать невозможно, мальчик уходит, никакой властью его не удержишь!

— Что это они так долго справляются? — не без раздражения спросил Золотухин. — Уже час как Хлопчиков за ними поехал.

— А дорога? — спросил Нечитайло зло. — Вы к больнице пытались подъехать? Колдобина на колдобине.

— Не только у больницы дорога разбита. Весь город войной изуродован.

— Больничными подъездами в первую очередь надобно бы заняться.

— Каждый так про свое толкует!

— Око не мое, — окрысился Нечитайло. — Оно наше!

Золотухин исподлобья взглянул на доктора. Оба были небритые с дороги, усталые, невыспавшиеся. И от того, что все время веселили Сашу, совершенно измотанные.

— Надо было Богословскому позвонить, чтобы вышел на Александровскую. Все — скорее, — подумал Золотухин вслух. — И крутиться Хлопчикову не пришлось бы.

— Ничего, покрутится ваш Хлопчиков, — опять разозлился Нечитайло. — Богословский, между прочим, инвалид, едва ходит. А жилья до сих пор не получил, как на войне спит — в ординаторской…

«Пожалуй, не стоило об этом сейчас говорить, — подумал Нечитайло, но тут же решил: — Именно сейчас и стоит. О нас думают, только когда мы нужны. И никогда, если все здоровы».

А Золотухин подумал иначе.

«Всем всегда что-то нужно, — вздохнул он. — Даже в это время они не могут забыть, что я решающая инстанция. И нет им дела, что дай я вне очереди жилье Богословскому — доброхоты завизжат: „Вот, сын болен, завилял перед врачами. Все они такие!“

Было слышно, как Хлопчиков своим ключом открыл парадную — преданный Хлопчиков, свой в семье Хлопчиков, любящий душевно Хлопчиков, в скольких семьях он был преданным и своим?

«Что за мысли лезут в голову?» — вдруг подумал Золотухин, поднимаясь навстречу Богословскому и Устименке и опять не ко времени спрашивая себя: «Неужели они до сих пор штатскими костюмами не могут обзавестись? Или это тоже намеки и специальный маскарадик?»

Мать вышла, щурясь, из полутемной комнаты, подозрительно взглянула на старого мужика Богословского, на Устименку с его замкнутым лицом — не такие были те, столичные, ухоженные, в крахмальном белье, действительно профессора. А эти еще и хромые оба, «как в оперетте», — с тихим вздохом судила их Надежда Львовна. И чуть сконфузилась за слово «оперетта».