Ох, эти здоровенькие, сытенькие и сентиментальные старухи обоих полов, которые прогуливаются в добром здравии по этой природе и роняют ничего не стоящие слезы на пестики и тычинки, созерцая и умиляясь «мудрости и вечному разуму» природы, путая ее с пейзажем, что совсем разные вещи.

Нет, не подходит мне, товарищ Устименко, это лепетание по поводу никогда и ничем не превзойденной мудрой и разумной вечной природы.

А смерти великих — это тоже мудро?

А умирающие дети — это как?

А процесс умирания Пирогова, Пастера, Листера, Коха, Спасокукоцкого? Умирания тех, кто всю жизнь свою положил на борьбу со страданиями?

Нет, Володечка, Вы даже представить себе не можете, как бешено я ненавижу восторги немощных и паточных рабов перед величием и мудростью «праматери-природы», когда можно и должно только восторгаться величием и смелостью человека, силой его разума, который, несмотря на инквизицию, несмотря на тысячелетия запугиваний богом и чертом, все-таки двинулся на эту самую «мудрую и добрую природу» в атаку и, конечно, покончит со всей той чепухой, от которой мы сейчас безропотно протягиваем ножки.

Ох, какая фраза!

Послушайте, я прочитала и удивилась. Товарищ Оганян, оказывается, обладает пером и была в некотором смысле публицистом. А ее даже в стенгазету не приглашали написать. Может быть, я и стихи могла «исторгать» при жизни? Прозаики-медики были, а поэтов я что-то не помню.

Откладываю стило. Кажется, прояснилось с рыбой. Сейчас буду чинить суд и расправу — то-то полетят головы. Они идут — те, над которыми я буду чинить суд, строгий, быстрый и суровый. Они приближаются.

Расстрел или повешенье, как Вы предполагаете, Володечка?

Вошли. Вы бы видели эти рожи! Я нарочно продолжаю писать при них, эдак, пожалуй, страшнее. Ни единого слова, и только скрип пера старой ведьмы.

Хе-хе!

Подумайте, я еще жива.

С рыбой все оказалось просто: ее съела собака нашего сторожа Гриши. Хорошо они придумали? Но меня не проведешь. Я-то знаю, сколько может съесть самая большая и самая голодная собака. Она действительно съела кости от рыбы. Следствие наряжено с самого начала, мною утверждена новая комиссия, а Гришина собака лежит в моей палате и чешется. У них версия, что эти собаки не столько съедают, сколько закапывают «на потом». Бедная Гришина собака, надо же такое взвалить на эту кроткую дворнягу.

Посплю, а завтра напишу про самое главное.

Если бы поспать, как спалось когда-то. Одну ночь спокойного сна. Ведь не может же человек совершенно не спать. Ах, мудрая природа!..

Заметила, пережив еще ночь, что пишу Вам, Володя, не столько письмо, сколько то, что в дни моей юности называлось «брошюра». Не сердитесь, мой юный друг Володечка, мы ведь друг друга не слишком утруждали письмами. Правда?

А помните, как я прилетела к Вам в аэроплане и мы потом кутили?

«Это не полковник, это Баба-Яга!» — помните?

Воспоминаний и пустяков хватит, вдруг не успею про самое главное. А я откладывала, трудно писать про главное, очень почему-то трудно. Так вот что: вы пригласили и меня и Зиночку к себе, мой дорогой. Не скрою — я даже растрогалась, читая Ваше письмо. И Ваше письмо к Зиночке я тоже прочитала, оно, конечно, очень бы порадовало ее. Но Зиночка умерла. Это ужасно, с тех пор совсем разболелась и я. Нет, ничего угрожающего не было поначалу, да если бы и было, разве от нее узнаешь, что ей плохо? Но все дело в том, что она вообще была замучена в это время. Видите ли, ее не хотели зачислять ко мне в больницу. Да, да, почему-то не хотели. Прошла какая-то загадочная волна, что-де слишком много повсюду «своих», и если я просила Бакунину, то мне предлагали Иванову. То есть даже не предлагали, а просто назначали. Их отдел кадров больше знает, чем я. Их отдел кадров прошел с нами весь наш путь — от бронепоезда до войны в Заполярье. Их отдел кадров подозревает меня в том, что я «веду свою линию». А как же мне не вести? Ведь я отвечаю за больницу? А еще один болван, который по своим личным надобностям ездит не иначе, как на «скорой помощи», позволил себе официально заявить мне, что не разрешит «за волосы тащить своих». Нет, про это невозможно писать!

Дождь пошел!

Гришина собака, облыжно обвиненная в воровстве, воет.

Как давно я живу. Лежу и вспоминаю — жжет солнце, а по улице, по булыжникам едут на серых в яблоках конях драгуны, и хор гремит радостно, даже счастливо:

А там, приподняв занавеску,
Лишь пара голубеньких глаз…

Был это, Володечка, год одна тысяча девятьсот четырнадцатый, месяц август. Тот день, когда я пошла на курсы медсестер.

«Приветик» — так тоже нынче прощаются.

Теперь я напишу завтра или вечером. Ох, нужно писать скорее.

Пишу вечером, извините за неразборчивые строчки, постараюсь писать получше. Конечно, я не говорила Зиночке, что ее не оформляют. Она демобилизовалась, я ее уговорила приехать ко мне. Путь немалый, Зиночка сразу приехала. И тут начались эти унижения, а она, вы знаете, человек ранимый. И как можно скрывать? Как от нее скроешь? Я, конечно, пыталась. А мерзавец уперся, у него, видите ли, «своя точка зрения», и он отчитываться в ней не намерен. Ну, в общем, Зиночка поехала в горы к больному, простудилась и умерла. Пневмония. То, от чего сейчас умирают редко, но если нету воли жить… А она сказала: «Теперь тебе, Ашхен, будет свободнее». Ох, Володечка, я не могу это вспоминать, я бы убила того, кто это сделал. Я хочу Вас просить, товарищ Устименко, я знаю, что вы резкий и грубый человек, будьте осторожнее, даже когда вы правы. Будьте не такой, как эта «ведьма Ашхен». Человека можно обидеть, как ранить. А ранить можно — смертельно. И обида может быть смертельная, об этом в учебниках не пишут, а наука по этой части еще в ледниковом периоде, многие и задуматься не рискуют, а иные уже, от страха божия, кричат «ату!». На тех, кто только призадумался.

Зиночку мы похоронили, и эти похороны были уже выстрелом в меня. В старые годы писалось: горячка. Потом умные умники решили, что горячка была тифом. Так вот тифа со мной не сделалось, а горячкой я захворала. Сердце и до горячки отказывало, а теперь и вовсе «не тянет», как говорят шоферы про мотор. Конечно, коллектив наш меня не оставил вниманием, даже начальство навещает и привозит цветочки, но ведь Зиночки нет? А я этому начальству писала, унизительно просила принять меня. Времени, видите ли, «не изыскал».

Ну хорошо, ладно, что теперь про это!

Теперь про другое, тоже для меня нелегкое. Вы знаете, Володечка, что я одна на свете. У меня не было ни мужа, ни, как пишут в романах, любовника. Я очень хотела ребенка, не смейтесь, такие признания от старухи, да еще именно от меня, могут пробудить искренний и заразительный смех, не так ли? Но, милый мой Володечка, это совсем не смешно! Меня не то что никто не полюбил, я со своей внешностью на это, разумеется, и не претендовала, но… Ко мне никто, никогда не отнесся как к женщине. Ну что ж, я стала курить табак, ругаться, как мужик, но ребенка-то у меня не было.

Да, да, конечно, работа, учеба, все — людям, тут никто не смеет спорить. Бездетные принципиально или опоздавшие родить стрекозлихи, которым их обожаемые стрекозлы в соответствующее время, во имя того чтобы не обеспокоить себя, запрещали рожать, пылко утверждают, что и без детей им отлично. Это можно понять лишь как самоутверждение от отчаяния. И мне всегда нехитрая эта истина была известна.

Нет, меня никогда не пугала мысль быть тем, что сейчас нелепо и оскорбительно называют «матерью-одиночкой». Главное — быть матерью!

Я не открою Вам Америку, Володечка, если напишу, что неродившая женщина — не женщина. Нет, речь идет не о физиологии, хоть и она многое значит, я пишу сейчас о другом. Можно не родить, но нужно воспитать ребенка. Можно не воспитать, но нужно отдать себя ребенку. Это не так уж важно — ваш он или совершенно чужой. Это определяется только тем, что вы вложили в него и в каком количестве — я разумею, конечно, не глюкозу и белки, а силу чувства. Кошкины чувства некоторым поклонникам природы, о которых я Вам писала, могут казаться величественными, но это лишь инстинкт, а не дух и сила материнства.