Милый Володя! Я видела разных людей и в том числе женщин, которые не хотели связывать себя. Боже мой, какие к старости это были несчастные, жалкие вдовицы. Как они холили и лелеяли себя, как относились к себе, к своему никому не нужному здоровью, как истово, почти свершая религиозные таинства, они кормили себя то сладеньким, то кисленьким, то солененьким. Как они одевали свои увядающие тела, как сосредоточивались на глупостях и пустяках, недостойных человека, как произносили слова: «уютненько», «вкусненько», «тепленько», «сладенько». Я говорила с такими: «Черт вас подери, дармоедки, негодяйки, у нас не хватает сестер, санитарок, идите же, как вы можете, как вам не совестно?»

Нет, им не было совестно.

Им не было стыдно, когда кто-то из них умирал и ее, такую, некому было проводить.

Она никому не причиняла горя своей смертью — она причиняла только хлопоты организацией своих похорон, эдакая вдовица.

Вот и вся память о ней!

Мимоидущие, равнодушные, посторонние!

Я думала об этом еще в молодости.

Я хотела взять себе чужого ребенка, но это было непросто в глуши. Ему бы рассказали, что он мне не родной. А пока я это решала, все перепуталось в моей глупой жизни: я полюбила!

Нет, не думайте ничего такого, пожалуйста: я полюбила чистой, так называемой идеальной, платонической любовью женатого человека и к тому же любящего свою жену. Это был, Володечка, замечательный человек — светлый и умный, сильный и добрый, великодушный и тонкий, образованный и простой, это был не врач, не инженер, это был профессионал-революционер, комиссар «от бога», по призванию, комиссар, знающий четыре языка, образованный философ, он умел отогреть любое сердце и одним только юмором, иронией, смехом уничтожить публично, превратить в ничтожество врага нашей Советской власти.

Можете думать, что это патология, но я полюбила его жену тоже. Да и как можно было не любить Люсю, Люсю, которая думала обо всех, кроме себя, которая раздавала свою получку еще до того, как успела ее получить, которая считала гадостью и мещанством иметь более одной юбки и одного платья, «потому что другим похуже!»

Одинокая Баба-Яга в молодости, я прибилась к их дому, я возилась с их ребенком, я не могла провести единого дня вне их семьи. Я даже пересилила себя и научилась немного готовить по учебнику кулинарии, чтобы не быть такой уж лишней. Но разве они могли заметить, что им подано на стол? На плите сжарено это мясо или на вертеле? В капустные листья завернута эта долма или по-армянски, в виноградные?

Ах, Владимир Афанасьевич, кстати, Вы ведь обижены богом насчет поесть! Вам, как моему Вагаршаку, все равно. А как мне хотелось принять Вас у себя и по-настоящему накормить! Вы же, бедняга, не знаете даже, что такое долма или настоящая вяленая бастурма, Вы небось и лаваша-то не едали? А борани из цыплят? Ведь Вы наш армянский коньяк позволяете себе закусывать лимоном, а это проклятое наследие царизма, не смейтесь — это царь Николашка придумал, я от верных людей знаю. Армянский коньяк должен быть «закусываем тоненьким ломтиком бастурмы или персиком, все иное — кощунство!» Так мне сказал один из самых сведущих в этой отрасли знания повар-армянин. Я ему, кстати, не ампутировала голень, чем он мне обязан и по сие время!

Опять отвлеклась, старая сорока!

К делу!

Там легко дышалось, в этом всегда небогатом доме, где по-русски кипел самовар и еда означала — бутерброды, как у всех интеллигентов, которым действительно некогда. Мои кулинарные ухищрения они просто не успевали заметить, да я и не настаивала. Бутерброды так бутерброды.

Я же отогревалась у них от своей прокуренной жизни старого холостяка, от сырой и затхлой комнаты, от глупых и шумных хозяев дома, державших извоз, от вскрытий в прозекторской, где «праматерь-природа» подносила мне свои сюрпризы…

И самое главное, самое удивительное в эту пору моей жизни: меня полюбил их сын, Вагаршак Саинян. Полюбил, привязался, перешел на «ты». А ведь меня никто не любил. Даже кошек я не умела держать при себе, они меня бросали, во мне и для них было что-то отталкивающее. Жили три кошки и все ушли, на войне не считается, там они принуждены были мириться со мной из-за Зиночки.

Именно Вагаршак сказал мне слова, которых я никогда ни от кого не слышала.

— Тетя Ашхен, — сказал мне совсем маленький и чрезвычайно исполненный чувством собственного достоинства Вагаршак, — ты ведь очень красивая.

Заметьте, он не спрашивал, он это категорически утверждал, маленький трудяга Вагаршак. Этот мальчик очень любил работать. Он всегда что-нибудь носил: дрова, корзину, камень, — даже когда еще не умел говорить. Вот он принес дрова и сказал, что я очень красивая.

— Но почему? — поразилась я.

— Ни у одной маминой подруги нету такого носа и таких хороших черных усов, — сказал Вагаршак четко и ясно. Он всегда говорил четко. — А голос у тебя, как у самого Вия…

Накануне я дочитала ему «Вия». Это он вспомнил «поднимите мне веки» в моем исполнении.

И он опять принялся носить дрова — небольшой мужчина, у которого хлопот полон рот. А потом мы с ним готовили обед, и я плакала. Мы с ним вдвоем в пустой квартире, как будто и правда у меня есть сын, на которого можно положиться.

Я — и ребенок.

Ребенок — и я.

Почти мой ребенок.

Впоследствии выяснилось, что на него действительно можно положиться, а пока что я была счастлива. Какое мне дело, что у него есть мама — Люся. Люся же нам не мешала. А отец тем более.

Вот так, мой дорогой Володя, отыскался человечек, которому я оказалась нужна. И даже очень. Я занималась с ним, я подтягивала его в школе, я — каюсь — свернула ему мозги набекрень, «влюбив» его в медицину, от которой он отмахивался, как черт от ладана. Он хотел быть инженером и строить воздушные корабли, я ввергла его в бездны премудрости анатомии. Он чуть не кусался, чтобы я оставила его в покое, но, дорогой Володя, я почувствовала, не улыбайтесь, в этом ушастом, нервном, всегда взвинченном мальчике я почувствовала гения. Да, я, не кто другой. И как скупец, как накопитель, как человек, всерьез относящийся к своей профессии, я подумала: нет, не отдам это чудо, этот мозг, эту способность к анализу и это неверие в готовенькое, не отдам чужим. Я — здоровая, сильная, что бы ни было, выдюжу, этот мальчик предназначен для хирургии, для новой, еще будущей, еще совсем не рожденной, но уже мерцающей где-то в десятилетиях, когда мозг Вагаршака возмужает до тех удивительных пределов, которые отпущены ему природой.

— Твоя хирургия — наука столяров! — кричал он мне.

— Плотников! — грубила я в ответ.

— В твоей хирургии все антинаучно, — злился он. — Скальпель и щипцы — вот ваше оружие. Наркоз вы льете на тряпку. «Бархатные руки» у вас — комплимент из высших. Не сманивай меня. Я знаю, что делать.

— Техникой оснастит нашу науку ваше поколение, — говорила я. — Ты! Твои сверстники. Наша медицина сейчас уже на вокзале. Вот-вот подойдет поезд. Поезд двинется…

Вагаршак фырчал:

— Совершенно верно. Именно так! Ты даже не можешь додуматься до самолета. В телегах едет ваша медицина. Не мешай мне заниматься…

Но я мешала. Я сердила даже его отца, который, в общем, не умел сердиться. Он говорил мне:

— Ты стараешься женить его на нелюбимой девице. Не выйдет.

— Стерпится — слюбится, — отвечала я. — Он талантлив, как бог, твой лопоухий Вагаршак. И я не отдам этот талант.

Володечка, по ночам я, известная Вам Ашхен Ованесовна, — не смейтесь, пожалуйста, — не спала от ревности, от припадков ревности! Этот гадкий утенок начал-таки конструировать какую-то там летательную машину. Конечно, он изобретал ножик, чтобы резать хлеб, но он уходил от меня.

Вот в те самые дни я приволокла его в больницу. Оперировали ребенка…

Фу, больше не могу. Сейчас меня станут колоть. Вы написали мне, что дочка Ваша растет и умнеет. Рожайте, рожайте больше детей, это нужно самому себе, когда начинаешь «загибаться», как говорили наши матросы в медсанбате. Вот у меня есть Вагаршак, и мне не то чтобы вовсе не страшно, а как-то полегче. А если бы его не было? Сейчас он явится и сделает непроницаемую рожицу опытного, все повидавшего доктора.