Здравствуйте, товарищ Устименко, доброе утро. Ночью я чуть-чуть не отбыла в дальние края. В общем, я там нынче побывала. И знаете, Володечка, ничего особенного. Черно, тихо, пусто и неинтересно. А вернулась и устроила им такой переполох, что сейчас они собрали чрезвычайную летучку. Оказалось, что, покуда они крутились вокруг меня, в гинекологии произошло ЧП, и довольно безобразное.

Ладно, а то не успею про дела личные.

Итак, первая операция, на которой мой мальчик убедился в том, как еще много можно всего придумать. Вы бы видели потом это разгоряченное лицо. И все-таки он поступил в Политехнический…

Теперь самое трудное: в ноябре 1937 года под праздник явились три человека и арестовали и отца, и мать Вагаршака. Они арестовали этих двух самых лучших людей и расстреляли. Мы остались вдвоем с моим мальчиком. Его исключили из института, меня — из партии. Я не отмежевалась, он тоже. Меня выгнали с работы. Мальчик пошел в грузчики. Он кормил меня. А я скрывала от него, что отец и мать расстреляны. Ах, как трудно, как невозможно даже сейчас, когда миновало столько времени, про это писать. Мне сказали тогда, объяснили, что гражданин Саинян «продался» какой-то там разведке за 5000 долларов. И «вовлек» в преступную деятельность свою жену…

Ну вот: я не могла сказать мальчику, потому что я хотела, чтобы он был коммунистом, как его отец. Я знала и знаю, Володя, что какие бы беды на нас ни обрушились, — мы коммунисты и коммунистами умрем. Я была дружна с прекрасными людьми, и они все были коммунистами. В самые трудные дни моей жизни мне помогали коммунисты. Мы ошибались и не понимали, мы путали и не знали, кого винить, но я не могла, чтобы мой мальчик возненавидел то, ради чего и чем жили его отец и мать, ради чего погиб на царской каторге его дед, возненавидел то, что было главным в моей жизни. И студенткой, и врачом, и просто среднеинтеллигентным человеком я не могла не понимать, что такое социальное устройство жизни в нашей медицинской работе и почему именно мы, советские медики, провозгласили медицину предупредительную как медицину будущего. Это мы открыли, что в нынешнем обществе нет индивидуального здоровья вне общественного. Это мы восстали против той медицины, которая сделалась торговлей роскошью. Это мы, Володечка, объявили земному шару, что их врачи с поддужными фармацевтами, или наоборот, торгуют хлебом по цене бриллиантов. Нераздельность здоровья и экономического благополучия — то, на чем мы стоим и не можем иначе. Да, мы слуги народные, а не захребетники в гриме добряков, да, мы не холуи благотворительности миллионеров, мы поборники справедливой гигиены в размахе государственной организации здравоохранения, и эту нашу способность к государственной, всенародной организации мы доказали в войне нашей санитарной службой, лучше которой не знало человечество…

Немножко отдохну.

Если хотите, отнеситесь к этому как к завещанию старухи Оганян. Если я не могу завещать Вам парочку вилл и хорошенькую ренту, то кое-какие мои соображения когда-нибудь на досуге перечитайте с Вагаршаком — может быть, они вам пригодятся. Да и не мои только это соображения, это соображения эпохи, в которой рождалось новое общество.

Еще несколько слов в завещании, если уж считать эту страницу таковым. Володечка! Учите Вагаршака тому, чтобы он был в своей научной деятельности всегда совершенно безжалостным к собственному тщеславию, как и вообще к человеческому тщеславию. Понимаете? Тщеславие в работе — это гадость и грязь. И пусть будет врачом, прежде всего врачом…

Ох, устала, устала старуха Оганян, устала, трудно…

Так много еще нужно Вам написать, а сил нету.

Мне тяжело было в войну, Володечка. Я не имела права плохо работать. А Вагаршака все время мучили. Мучили, несмотря на слова о том, что «сын за отца не отвечает». Мучили, потому что он отвечал и не желал не отвечать.

Я билась с мальчиком за него самого. Я билась в письмах и не знала покоя. Он как бы ускользал от меня, а я боялась только одного: я боялась, что он уйдет в нравственное подполье, что он потеряет свою Советскую власть, ну, а наше общество лишится талантливого человека. Не говоря уже о том, чего лишусь я, как стану доживать.

Но и тут нашлись коммунисты, которые все поняли и помогли ему обрести самого себя в ту пору. Помните нашего командующего? Я пошла к нему, а он вызвал одного знаменитого подводника, который сидел перед войной, и рассказал ему про Вагаршака. Подводник уезжал в отпуск туда, где учился Вагаршак, там была семья этого человека. Командующий попросил:

— Пожалуйста, Николай Тимофеевич, помогите юноше. У вас есть дарование привлекать и открывать сердца. Мы вот с военврачом вас убедительно просим.

— А что я должен сделать? — осведомился подводник.

— У каждого солдата есть свой маневр, — усмехнулся командующий. — Не мне вас учить.

Подводнику понравился Вагаршак. А Вагаршаку — подводник. Подводник со своей новой красивой Звездой на груди и при орденах пришел к Вагаршаку в институт на вечер и сидел с ним, обняв его за плечо. Потом отдельно он наведался к декану, погодя — к секретарю их парторганизации. Он умел быть въедливым, скандальным, обаятельным, а уж как он умел пугать!

Вагаршак понял: надо собраться, надо быть человеком. Случилось ужасное несчастье, но нельзя предавать все то, ради чего дана человеку его единственная жизнь. Так он написал ту свою работу, которая наделала шуму в институте и о которой он сам Вам раскажет.

В общем, теперь Вы знаете все, мой дорогой Володя.

Вот еще некоторые подробности: примерно с неделю назад или дней десять — я не очень помню когда — Вагаршак продемонстрировал мне бумагу, подписанную весьма ответственным лицом. Насколько я смогла понять, бумага эта — дело рук и энергии той девицы, которая теперь пишет ему письма из Унчанска. Девица эта — сестра Вашей супруги, если я не ошибаюсь — Веры Николаевны. Не могу сказать, чтобы т. Вересова была мне симпатична. Следовательно…

Но это уж вопрос другой.

Во всяком случае, судьба сложилась так, что мой Вагаршак после моей смерти (он должен меня похоронить, я имею право на этот комфорт) поедет к Вам. И Вы своротите горы, Вы не отступите и не отступитесь: мой мальчик, мое дитя, единственное, что у меня есть, моя гордость, станет коммунистом, станет тем, кем должен быть.

Вы понимаете всю сложность задачи, доктор Устименко? Но ведь я за Вас поручилась, Вы — мое продолжение, Вы теперь — все равно что я в рядах нашей партии. Вагаршак не может, не вправе остаться в стороне, свернуть на тропочку, съехать в обыватели. С Вами он, конечно, хлебнет горя, Вы же единственный, который «все знает лучше всех», и Вы всегда всем судья — во всяком случае, так было на войне. Или сейчас Вы другой? Правда, даже тогда в Вас прорастало нечто человеческое, а когда я Вас заставляла есть, то мне казалось, что это Вагаршак…

Послушайте, Володя, как странно, что я никогда не получу ответа от Вас на это письмо, а?

Так вот: хотите — не хотите, а Вагаршак приедет к Вам вместо меня и покойной Зиночки. Не огорчайтесь — он талантлив. Это не потому, что он дитя моего сердца, я достаточно требовательна и наблюдательна для того, чтобы отличить ординарные способности от таланта или даже гения. Где-то давно я вычитала удивительно самодовольную и филистерскую фразу о том, что талант — это только упорство, умение сидеть, нечто вроде «упрямства зада». Низкое, мещанское, жалкое представление. А если гений — раним? Тогда как? Разумеется, в условиях общества буржуазного основное — это умение сидеть наравне с пробивной силой, или пробивная сила даже существеннее, ну а у нас? Разумеется, упорство в достижении намеченной цели — свойство отличное, только ведь иногда оно отсутствует. Вот здесь и должна сыграть роль организация общества…

Немного отдохну и допишу самое последнее.

Рыбу так и не нашли. Но зато отыскались два хомута для лошадей — их никто не крал, они просто были на чердаке. Наконец я смогу спокойно спать из-за хомутов.