Сегодняшняя работа была очень выгодной: их артель, состоявшая из сорока человек, взялась благодаря большой спешке за работу не поденно, а сдельно, поподводно. Старосте – огромному, могучему полтавцу Заворотному – удалось чрезвычайно ловко обойти хозяина, человека молодого и, должно быть, еще не очень опытного. Хозяин, правда, спохватился позднее и хотел переменить условия, но ему вовремя отсоветовали опытные бахчевники. «Бросьте. Убьют», – сказали ему просто и твердо. Вот из-за этой-то удачи каждый член артели зарабатывал теперь до четырех рублей в сутки. Все они работали с необыкновенным усердием, даже с какой-то яростью, и если бы возможно было измерить каким-нибудь прибором работу каждого из них, то, наверно, по количеству сделанных пудо-футов она равнялась бы рабочему дню большого воронежского битюга.
Однако Заворотный и этим был недоволен – он все поторапливал и поторапливал своих хлопцев. В нем говорило профессиональное честолюбие: он хотел довести ежедневный заработок каждого члена артели до пяти рублей на рыло. И весело, с необычайной легкостью мелькали от пристани до подводы, вертясь и сверкая, мокрые зеленые и белые арбузы, и слышались их сочные всплески о привычные ладони.
Но вот в порту на землечерпательной машине раздался длинный гудок. Ему отозвался другой, третий на реке, еще несколько на берегу, и долго они ревели вместе мощным разноголосым хором.
– Ба-а-а-ст-а-а! – хрипло и густо, точь-в-точь как паровозный гудок, заревел Заворотный.
И вот последние чмок-чмок – и работа мгновенно остановилась.
Платонов с наслаждением выпрямил спину и выгнул ее назад и расправил затекшие руки. Он с удовольствием подумал о том, что уже переболел ту первую боль во всех мускулах, которая так сказывается в первые дни, когда с отвычки только что втягиваешься в работу. А до этого дня, просыпаясь по утрам в своем логовище на Темниковской, – тоже по условному звуку фабричного гудка, – он в первые минуты испытывал такие страшные боли в шее, спине, в руках и ногах, что ему казалось, будто только чудо сможет заставить его встать и сделать несколько шагов.
– Иди-и-и обед-а-ть! – завопил опять Заворотный.
Крючники сходили к воде, становились на колени или ложились ничком на сходнях или на плотах и, зачерпывая горстями воду, мыли мокрые разгоревшиеся лица и руки. Тут же на берегу, в стороне, где еще осталось немного травы, расположились они к обеду: положили в круг десяток самых спелых арбузов, черного хлеба и двадцать тараней. Гаврюшка Пуля уже бежал с полуведерной бутылкой в кабак и пел на ходу солдатский сигнал к обеду:
Босой мальчишка, грязный и такой оборванный, что на нем было гораздо больше голого собственного тела, чем одежды, подбежал к артели.
– Который у вас тут Платонов? – спросил он, быстро бегая вороватыми глазами.
Сергеи Иванович назвал себя:
– Я – Платонов, а тебя как дразнят?
– Тут за углом, за церковью, тебя барышня какая-то ждет… На записку тебе.
Артель густо заржала.
– Чего рты-то порасстегивали, дурачье! – сказал спокойно Платонов. – Давай сюда записку.
Это было письмо от Женьки, написанное круглым, наивным, катящимся детским почерком и не очень грамотное.
«Сергей Иваныч. Простите, что я вас безпокою. Мне нужно с вами поговорить по очень, очень важному делу. Не стала бы тревожить, если бы пустяки. Всего только на 10 минут.
Известная вам Женька от Анны Марковны».
Платонов встал.
– Я пойду ненадолго, – сказал он Заворотному. – Как начнете, буду на месте.
– Тоже дело нашел, – лениво и презрительно отозвался староста. – На это дело ночь есть… Иди, иди, кто ж тебя держит. А только как начнем работать, тебя не будет, то нонешний день не в счет. Возьму любого босяка. А сколько он наколотит кавунов, – тоже с тебя… Не думал я, Платонов, про тебя, что ты такой кобель…
Женька ждала его в маленьком скверике, приютившемся между церковью и набережной и состоявшем из десятка жалких тополей. На ней было серое цельное выходное платье, простая круглая соломенная шляпа с черной ленточкой. «А все-таки, хоть и скромно оделась, – подумал Платонов, глядя на нее издали своими привычно прищуренными глазами, – а все-таки каждый мужчина пройдет мимо, посмотрит и непременно три-четыре раза оглянется: сразу почувствует особенный тон».
– Здравствуй, Женька! Очень рад тебя видеть, – приветливо сказал он, пожимая руку девушки. – Вот уж не ждал-то!
Женька была скромна, печальна и, видимо, чем-то озабочена. Платонов это сразу понял и почувствовал.
– Ты меня извини, Женечка, я сейчас должен обедать, – сказал он, – так, может быть, ты пойдешь вместе со мной и расскажешь, в чем дело, а я заодно успею поесть. Тут неподалеку есть скромный кабачишко. В это время там совсем нет народа, и даже имеется маленькое стойлице вроде отдельного кабинета, – там нам с тобой будет чудесно. Пойдем! Может быть, и ты что-нибудь скушаешь.
– Нет, я есть не буду, – ответила Женька хрипло, – и я недолго тебя задержу… несколько минут. Надо посоветоваться, поговорить, а мне не с кем.
– Очень хорошо… Идем же! Чем только могу, готов всем служить. Я тебя очень люблю, Женька!
Она поглядела на него грустно и благодарно.
– Я это знаю, Сергей Иванович, оттого и пришла.
– Может быть, денег нужно? Говори прямо. У меня у самого немного, но артель мне поверит вперед.
– Нет, спасибо… Совсем не то. Я уж там, куда пойдем, все разом расскажу.
В темноватом низеньком кабачке, обычном притоне мелких воров, где торговля производилась только вечером, до самой глубокой ночи, Платонов занял маленькую полутемную каморку.
– Дай мне мяса вареного, огурцов, большую рюмку водки и хлеба, – приказал он половому.
Половой – молодой малый с грязным лицом, курносый, весь такой засаленный и грязный, как будто его только что вытащили из помойной ямы, – вытер губы и сипло спросил:
– На сколько копеек хлеба?
– На сколько выйдет.
Потом он рассмеялся:
– Неси как можно больше, – потом посчитаемся… И квасу!..
– Ну, Женя, говори, какая у тебя беда… Я уж по лицу вижу, что беда или вообще что-то кислое… Рассказывай!
Женька долго теребила свой носовой платок и глядела себе на кончики туфель, точно собираясь с силами. Ею овладела робость – никак не приходили на ум нужные, важные слова. Платонов пришел ей на помощь:
– Не стесняйся, милая Женя, говори все, что есть! Ты ведь знаешь, что я человек свой и никогда не выдам. А может быть, и впрямь что-нибудь хорошее посоветую. Ну, бух с моста в воду – начинай!
– Вот я именно и не знаю, как начать-то, – сказала Женька нерешительно. – Вот что, Сергей Иванович, больная я… Понимаете? – нехорошо больна… Самою гадкою болезнью… Вы знаете, – какой?
– Дальше! – сказал Платонов, кивнув головой.
– И давно это у меня… больше месяца… может быть, полтора… Да, больше чем месяц, потому что я только на троицу узнала об этом…
Платонов быстро потер лоб рукой.
– Подожди, я вспомнил… Это в тот день, когда я там был вместе со студентами… Не так ли?
– Верно, Сергей Иванович, так…
– Ах, Женька, – сказал Платонов укоризненно и с сожалением. – А ведь знаешь, что после этого двое студентов заболели… Не от тебя ли?
Женька гневно и презрительно сверкнула глазами.
– Может быть, и от меня… Почем я знаю? Их много было… Помню, вот этот был, который еще все лез с вами подраться… Высокий такой, белокурый, в пенсне…
– Да, да… Это – Собашников. Мне передавали… Это – он… Ну, этот еще ничего – фатишка! А вот другой, – того мне жаль. Я хоть давно его знаю, но как-то никогда не справлялся толком об его фамилии… Помню только, что фамилия происходит от какого-то города – Подянска… Звенигородска… Товарищи его звали Рамзес… Когда врачи, – он к нескольким врачам обращался, – когда они сказали ему бесповоротно, что он болен люэсом, он пошел домой и застрелился… И в записке, которую он написал, были удивительные слова, приблизительно такие: «Я полагал весь смысл жизни в торжестве ума, красоты и добра; с этой же болезнью я не человек, а рухлядь, гниль, падаль, кандидат в прогрессивные паралитики. С этим не мерится мое человеческое достоинство. Виноват же во всем случившемся, а значит, и в моей смерти, только один я, потому что, повинуясь минутному скотскому влечению, взял женщину без любви, за деньги. Потому я и заслужил наказание, которое сам на себя налагаю…» Мне его очень жаль… – прибавил Платонов тихо.