Не спится. Прокопать бы тайный лаз и убежать — к Макару и телятам. Но чей-то ненавистный желтый глаз следит за ним, от самого заката — и, позабыв о том, что глух и нем подлунный мир, бездельник и прокуда, ярчук поет — от ненависти к тем, из-за кого рожден и жив покуда.
О. Стороженко
Ярчук
Не мара, не мана, раздивились — сатана!
У кого не билось сердце, когда, после нескольких месяцев пребывания в пансионе, он возвращался на праздники домой? И теперь еще, по переходе за половину века, у меня, при одном воспоминании об этом, душа рвется в невозвратность прошедшего, а тогда… все приводило меня в восторг неописанный, необъяснимый: и засохшая безобразная верба, от которой с большой дороги сворачивала проселочная дорожка в деревушку моего отца, и ток с старою клунею, осевшею грибом, и заглохший сад, и дом под соломенною крышею. Все это, скромное до убожества, представлялось мне краше Армидиных садов, великолепнее роскошных дворцов. Бывало, едва бричка подъедет к крыльцу, дворня высыпет из людских, и радостные крики: «Панычи приехали, панычи!» раздаются со всех сторон; старушки-нянюшки хныкают от радостного умиления; собаки прыгают, ласкаются. Приводя на память эти светлые картины минувшего, постигаешь всю силу слов Гоголя: «О моя юность! о моя младость!»
В вознаграждение за успехи и претерпенные, по мнению нежных родителей, страдания в пансионе, нам давали полную свободу располагать временем и занятиями по нашему произволу. Я не любил вставать рано и, в этом случае вполне пользуясь предоставленным нам правом, спал сколько душе моей хотелось.
Федор, дядька наш, угрюмый и сварливый старик, исполнявший волю барина, в отношении к нам, с педантическою точностью, пользовался также особенными привилегиями. Его служба состояла только в том, чтобы одеть нас утром и раздеть вечером; остальное время принадлежало ему, и он проводил его в своей семье, жившей на деревне. Тут-то в интересах наших встречалась разладица: я утром засыпался, а Федор спешил отделаться, чтобы поскорее отправиться в свою хату.
Жалок и смешон был старый дядька, неизобретательный и не бойкий на хитрости. Когда приходилось ему будить меня, он упрашивал, сердился, угрожал:
— Ей-Богу, — говорил он, — уйду, и платье еще спрячу; вот тогда целый день и будете валяться, пока вечером не приду вас раздеть.
— А который час? — спрашивал я нарочно, чтобы продлить время.
— Да уж более часу, как прокукало девять часов (у моего отца были часы с кукушкой); скоро будет десять.
Все это я слышал сквозь сон и с особенным наслаждением чувствовал, что я сплю.
Истощивши убеждения, он прибегал к хитростям.
— Что это?! — бывало, закричит, подходя к окну. — Василий волка затравил, ого-го! какой же большой!..
При таких восклицаниях я обыкновенно вскакивал с постели и кидался к окну, а Федор хохотал, радуясь, что наконец удалось ему вывести меня из усыпления. Разумеется, после двух-трех подобных выходок, ему более не удавалось меня обмануть, но он не унывал и всегда прибегал к одним и тем же средствам.
Однажды, истощивши все, что у него было в запасе, он наконец смолк, и я снова погрузился в глубокий сон.
— Фома! Фома! — вскричал Федор непритворно торопливым голосом. — Ей-Богу, Фома, и с собою привел!
— Федор! — закричал я, вскакивая с постели. — Давай одеваться!
В Малороссии есть народное поверье о существовании собак, одаренных сверхъестественною силой, пред которою не устоит никакое дьявольское наваждение, и кто бы такой собаке в зубы ни попался, ведьма ли, или хоть сам черт, задавит без пощады. Собак этих называют ярчуками и отличают от прочих по особенным приметам. Почти всякий знает в Малороссии сотни интересных историй о ярчуках, а редкий по совести может сказать, что случалось ему видеть их на своем веку. Вот и мне также рассказывали, что у нас есть на хуторе ярчук, совершивший какой-то необыкновенный подвиг; но как отец мой строго запрещал рассказывать нам о мертвецах и разных страхах, пугающих детское воображение, то происшествие это, потревожившее отца моего и сильно взволновавшее всю деревню, оставалось для меня тайною.
Вот почему, при магическом слове Ярчук, я с такою поспешностью воспрянул от одра и сна.
— Федор, голубчик, — бормотал я, проворно одеваясь, — поскорее; ради Бога, поскорее!
— Успеете еще, — отвечал Федор с обыкновенною своею флегмой, не торопясь. — Ведь Фома до вечера останется, он и ночью в хутор[27] пойдет… чего ему бояться… с такою собакою — не страшно ни зверя, ни самого сатаны.
В несколько минут я был готов и опрометью выбежал на двор. Федор последовал за мною. Около Фомы собралась почти вся дворня, так что я тогда только увидел его и Ярчука, когда она расступилась при моем приближении. Подле низенького мужичка с седым чубом стояла огромная черная собака из породы овчарок; длинные ее космы закрывали ей глаза; около задних ног и на хвосте висели кудлы, сбившиеся войлоком, а на спине, от чесания, образовалась плешина, так что сквозь редкую шерсть просвечивала красноватая кожа. Собака, от сильного зноя и утомления, вывалила язык и тяжело дышала.
Все с каким-то уважением смотрели на ярчука, а Фома стоял гордо, с достоинством, одною рукою опираясь на гирлику[28], пастырский свой посох, а другою гладя верного своего товарища.
Пред собакою поставили миску с водой и принесли несколько кусков хлеба. Я взял один ломоть и подал собаке, но она не стала есть и смотрела на Фому.
— Ешь, Кудла, когда дают, — сказал Фома, потрепав ее по спине.
Кудла схватила хлеб и с жадностью съела.
— Какая разумная! — отозвалось в толпе. — Без спроса не берет.
— Она у меня и поет, — ухмыляясь, проговорил Фома, вытягивая из-за пазухи сопилку[29]. Он заиграл, а Кудла, подняв вверх голову и вытянув шею, жалобно завыла. Дворовые собаки страшно взбеленились, наежились и лаяли, но только в отдалении: ни одна не смела приблизиться.
— А! почуяли! — презрительно усмехаясь, сказал Фома. Гавкайте[30] себе сколько хотите; Кудлы моей не испугаете!
— Кто же ее испугает, — заметил Фаддей, старый кучер, мнение которого очень уважалось всею дворнею, — когда самого черта задавила!
— Как! — вскричал я. — Черта задавила?
— Да, задавила, — отвечал Фаддей, робко взглянув на Федора, — спросите Фому.
— Расскажи, Фома, голубчик! — завопил я умоляющим голосом.
Фома вопросительно посмотрел на Федора.
— Рассказывай! — решительно сказал дядька. — Нашего паныча не испугаешь.
— Рассказывай, рассказывай! — заговорила нетерпеливо дворня и плотно сдвинулась около Фомы, который, в тысячу первый раз, начал повествование следующим образом:
— Сім рик назад, був у нас коровник Омелько. Знатный був человьяга, тихий, смирний, тильки вже й линивій, з биса. Було в неділю, де коли, зберемся у церьков, дойдемо до Гострои Могили, от він и ляже. Не пійду, каже; далеко, я и тутечки помолюс. И вже що іому не кажи, як не панькай, не поможется, мовчить соби, мов у іого повен рот воды, та тильки сопе[31].
— Вже не знаю, чи от того, що в церьков не ходив, чи от другого чого, тильки трапилась іому така халепа, од якои нехай Бог боронить и ворога — що, якось, чортяка іому в глотку ускочив!![32]
— Черт вскочил в глотку?! — вскрикнул я с изумлением, окинув быстрым взглядом слушателей; но ни на чьем лице не приметил малейшего сомнения, так рассказ Фомы казался вероятным, естественным. — Нет! — продолжал я утвердительно, — это вздор! это невозможно!..
— Невозможно, чтобы черт в глотку вскочил?! — возразил Фаддей, насмешливо взглянув на меня. — Да это для него тьфу!..