— Одни — отцу семейства, другие — его супруге, третьи — шурину, четвертые — бывшей жене, пятые — мне. Словом, всем!

— Но зачем?

Я наклонился и через стол заглянул ей в лицо:

— А как же мы будем смотреть друг другу в глаза? После той грязи, которой мы друг друга поливали, нам, наверное, будет несколько неловко встречаться, а тем более жить в одной квартире?

Она посмотрела поверх меня, поверх всех голов, что возвышались над столиками в зале; она смотрела на белую деревянную стену сзади меня. Мне показалось, что она начала трезветь.

— Мало ли что бывает, — сказала она. — А потом, мы можем не жить там. Ведь ты сейчас…

Она не досказала. Но я понял. Они уже метят на мою новую квартиру. В мое тело воткнули сразу десяток иголок и начали откачивать кровь. Я чуть не задохнулся от ярости.

— Даже под страхом смертной казни я не вернусь к тебе и к твоим родителям!

Она взглянула на меня и торопливо погасила сигарету. Рука ее нервно скользила по пепельнице. Я не видел своего лица, я не знаю, каким оно было, но я видел его отражение на лице жены. Очевидно, оно было страшным.

— Не пойму, за что ты нас так возненавидел, — сказала она. Губы у нее дрожали, но она мужественно старалась смотреть мне прямо в глаза.

— Я был вашим рабом. А когда рабы любили хозяев? Я не дядя Том.

Я как-то сразу успокоился и решил выложить все, что я о них думаю. За эти месяцы я много передумал. У меня развилась и созрела целая теория насчет семейства моей женушки.

Но я не успел. Она положила пачку сигарет в сумочку и встала. Сделала несколько шагов вбок, глядя на меня, затем повернулась и пошла к выходу. Я смотрел ей вслед.

Официантка принесла два лангета, на мою и ее долю.

Она так и не съела свою порцию. Она ушла голодной.

Я заказал пива и съел оба лангета. Затем мне принесли еще коньяка, и я выпил его с черным кофе. Совершенно машинально я потребовал сигареты, и мне принесли «Друг», толстую, очень неудобную коробку, которая всегда оттопыривает карман.

Я расплатился и вышел.

Я был немного пьян, совсем немного, самую чуточку. В общем, я почти все соображал, но мои ощущения напоминали слоеный пирог. Полосы ясного мышления чередовались с какими-то темными провалами, когда я почти ничего не помнил.

И было мне очень обидно. До слез обидно. Я готов был заплакать от обиды…

В таком состоянии, я знаю по опыту, лучше всего идти. Не останавливаясь, не задерживаясь, идти и идти, пока не перестанешь узнавать улицы, район, где находишься, и наконец Москва станет не Москвой, знакомой до последней трещины в асфальте, а таинственным незнакомым городом, в котором все интересно, все неразгаданно.

Вот троллейбус. Как он прекрасен! Я люблю троллейбус. Его окна разбиты на темные осколки оранжевыми буквами рекламы, рекомендующей питаться мороженым. В осколках я вижу, как беззвучно открываются рты, должно быть, льется мелодичная речь, произносятся слова высокого смысла. Определенно там говорят не на земном языке.

Мир преображен. Тот, обыденный, реальный, уполз от меня на четвереньках. Вместо него передо мною страна загадок.

Я один, для всех чужой и неизвестный, иду по городу.

Вот парень, красивый парень. Он сам не знает, до чего он хорош в темных узких брюках и толстом свитере с широким воротником, откуда, как на колонне, возносится гордая голова. Этот парень бежит, почти парит в воздухе, он торопится к автобусу и вдруг стал, будто врос, и ждет хрупкую, улыбающуюся подругу. Она машет рукой; жест легкий и нежный, словно взмах крыла, глубоко трогает меня, и мне вновь хочется плакать, на этот раз уже от сладкой грусти. Обида уходит, она сменяется ожиданием и предчувствием чего-то необычайного, какой-то светлой неожиданности.

Я слышу, как тормозит зазевавшийся таксист, точно по асфальту протащили огромный каток, обернутый наждачной бумагой, в ноздри бьет бензиновый недогар, большая фигура большого поэта с непреклонным чубом заволакивается сизым дымом, в смрадном облаке судорожно мигает красный глазок стоп-сигнала.

Возле овощного ларька столпились люди, свет на них падает снизу, и ящики с апельсинами накрыли черные великаны теней. Тени шевелятся, как гигантские раки, и напоминают о юге, жарком и томном лете.

Откуда-то пахнуло грозой, и я не сразу понял, что оказался в том месте, где трамвай делает поворот; колеса его скрежещут по серебряным рельсам, а дуга, напоминающая фантастическую птичью лапу, жадно царапает черные провода.

Здесь я увидел девушку. Она прошла мимо меня, лицо ее надвинулось, как изображение в стереокино, и сразу же ушло в сторону. Оно было ровного золотистого абрикосового цвета и казалось вырезанным из бумаги.

Я почувствовал, насколько она нужна мне, и бросился за ней. Я долго уговаривал ее, и было уже поздно, когда мы поехали ко мне. По дороге я взял в гастрономе коньяк, торт и фрукты. Надя сидела молча. Я придерживал покупки на коленях одной рукой, во второй — дымилась сигарета. Мне никак не удавалось донести до окна автомобиля пепел: он рассыпался под порывами ветра.

Я тоже молчал. Я очень устал после двухчасового словесного сражения с этой девушкой. Мне удалось уговорить ее, но победа меня не радовала. Слишком значительны затраченные усилия, слишком ничтожен результат. Я начал трезветь, и в этом была опасность. Мы ехали ко мне на квартиру, куда еще не ступала нога женщины, за исключением врачей и уборщиц, и это меня тревожило. Я не знал, как все получится. Чудеса начались с первого шага. Входная дверь не открывалась. Это было тем более поразительно, что я всего лишь три дня назад смазал и проверил замок, который и так работал безупречно. Я беспомощно дергал туда-сюда ключ, поворачивал его вправо, влево, но все безрезультатно. Дверь оставалась закрытой. Надя, молча наблюдавшая за этой мимической сценой, сказала:

— Эх ты, хозяин! Дай-ка мне, — и сразу открыла.

Мы вошли в коридор, освещенный грушевидным плафоном, причем я моментально умудрился оборвать серьгу выключателя.

Надя сняла плащ и прошла в комнату.

— Садись, — сказал я. — Вот пластинки и радиола, а там магнитофон и пленки. Есть интересные записи. Можешь послушать.

— А ты что будешь делать?

— Я приготовлю закуску.

— Я тебе помогу.

— Спасибо, я сам.

Мне не хотелось, чтобы она бродила по всей квартире. Я пошел на кухню. В холодильнике были яйца, помидоры и две коробки с сардинами. Я решил сделать яичницу. Мне пришлось очень туго. Сковородка, которую я доставал с полки, выскользнула из рук и отбила пальцы на правой ноге. Ругаясь, я прыгал на одной ноге, пока боль не утихла.

Я поставил сковородку на огонь и занялся сооружением салата. Из комнаты доносилась тихая, убаюкивающая музыка; очевидно, Надя выцарапала какой-то блюз. Помидоры приобрели свойства живых существ. Чем-то они напоминали кальмаров, осьминогов и каракатиц, вместе взятых. Выстрелив в меня красной реактивной струйкой, насыщенной желтыми икринками, они уносились прочь со стола в поисках более надежных рук. Оголенная, бесстыжая луковица отправилась вслед за ними. Я ползал по полу, пытаясь собрать составные части салата. Газовая плита несколько раз ударила меня по голове, острый угол кухонного стола пнул меня в бок, а банка с солью нарочно упала и рассыпалась как раз там, где стояли сахарница, масленка, чайница и еще что-то. Мне пришлось извлекать все эти предметы из-под снежных заносов соли. Когда я попытался открыть сардины, они плюнули мне в глаза масляным рассолом, и часть его попала на мою белую рубаху.

И тогда я понял: квартира ревновала меня к абрикосоволикой девушке. Я понял и расхохотался. Мне сразу стало легче. Через пятнадцать минут яичница была готова.

Я смотрел, как на сковороде вздуваются четыре желтых глаза, и стряхивал соль с лезвия ножа, блистающего, точно река в солнечный полдень. В кухне пахло детством и Украиной.

В соседней комнате звучал негромкий разговор. С кем это она разговаривает? Потом я понял, что это не Надя. Голос женщины был слишком знаком мне. Слишком знаком. Я выключил газ и пошел в комнату. Надя стояла ко мне спиной, опершись локтями о стол. Магнитофон потихоньку раскручивал давно известный мне диалог: