— Налей ему лучше коньяку. Вон, видишь, бутылка сзади тебя на окне.

Мы все выпили по рюмочке, и под коньяк я как-то невзначай попросил добавки. Брюхо раздулось, но я терпел. Пожалуй, это был один из лучших вечеров в моей жизни. В нем было что-то такое, что нельзя определить даже словом «покой». Словно я куда-то стремился, кого-то пытался обогнать, но ничего не достиг, состарился и отяжелел, утратил веру в себя и вдруг, очутившись за этим столом, с удивительно родными людьми, заново в одночасье помолодел и развеселился. Лучик новых надежд пробился сквозь тучу безумия.

Попозже я позвонил Зурабу, но дома его не застал. Галя была не в духе, а это, как я знал, бывало в двух случаях: либо Зураб завел любовную интрижку, либо поехал выяснять отношения с Петровым. На сей раз оказалось второе. Я перезвонил Коле, Зураб был у него. Говорил я с ними по очереди, но как бы с одним человеком. Оба были пьяны, как в лучшие годы нашей жизни. После бестолковых воплей и горьких укоров (брезгую их компанией!) мне удалось выяснить, что они продолжают работать над проектом средневекового подмосковного замка, причем продвинулись уже очень далеко. Они заканчивали проектировку подземных анфилад, где по знакомству выделили мне отдельное личное помещение — в виде конусообразного колодца с расширением книзу. В этом колодце у меня будет циновка из конского волоса и кувшин с водой, но иногда из сердобольности они будут спускать мне на веревке корзинку с объедками. Однако у меня был шанс избежать этой участи, если я немедленно присоединюсь к ним. Сцена моего заточения в подземелье так развеселила двух придурков, что кто-то из них в пьяной истерике оборвал телефонный провод.

— У меня есть друзья, — пожаловался я Кате, — за которых мне стыдно перед людьми.

Наугад я набрал номер конторы, и в трубке мгновенно возник авторитетный тенорок Георгия Саввича. Посочувствовав для виду моему законспирированному положению (на что я ловко возразил, что все мы, дескать, отчасти нелегалы в своем Отечестве), он сообщил обнадеживающую новость: по его сведениям, Гаспарян вот-вот возвратится. Я, правда, не понял, чем эта новость так уж хороша. Георгий Саввич пояснил: разборка наверху закончилась. Было ясно, что он сам плохо верил в то, что говорил.

— Эти люди не останавливаются, — сказал я. — Если что-то начинают, идут до конца. Выкорчевывают всю цепочку.

— Возможно, ты прав, — успокоительно заметил шеф, — но с одним уточнением: мы с тобой в цепочке не значимся. Это был перебор. Техническая погрешность. Надеюсь, Гаспарян выплатит компенсацию за моральные издержки.

Георгий Саввич велел перезвонить через три-четыре дня, и мы распрощались.

— Ты с кем сейчас разговаривал? — спросила Катя.

— С начальством. А что?

— Он плохой человек?

— Почему? Обыкновенный. Делец, проныра, хват. В прежние времена был бы не ниже предисполкома. Теперь денежки сколачивает из чужих слез. Но бедных не грабит. Обслуживает богатую публику. Мы с ним духовные братья. Может, нас похоронят в братской могиле.

— Нет, — сказала Катя. — Он плохой. У тебя было такое лицо, как будто кислятина во рту.

Мы пошли на кухню — попить на ночь чайку. Гречанинов спал на раскладушке, отвернувшись лицом к стене. Раскладушка коротка — ноги нависли над полом. Прикрыт зеленым пледом. Мы старались не шуметь, но он все же пробурчал сквозь сон:

— Не тушуйтесь, ребятки, вы мне не мешаете.

Все необходимое для чаепития мы уместили на поднос и отнесли в комнату. Я прихватил недопитую бутылку коньяку. Спросил:

— Потушить свет?

— Постарайся выспаться, Саша. Завтра трудный день.

В комнате по привычке щелкнул кнопкой телевизора, и на экране высветилось родное лицо Чубайса. Как обычно, он был не в себе, чему-то радовался, победительно ухмылялся и предупредил, что никакие козни не помешают ему приватизировать страну. Уже второй месяц во врагах у него ходил мэр Лужков. Очарованный, я заслушался, но Катя чего-то испугалась:

— Выключи, выключи скорее!

— Что с вами, мадемуазель?

— Перед сном нельзя на них смотреть. Никогда этого не делай.

— Почему?

Сначала она вырубила великого реформатора как раз на фразе: «…они напрасно надеются…», потом объяснила. Оказывается, ее папочка включал все политические передачи подряд, пристрастился, как к наркотику, потерял сон, начал заговариваться и однажды, тайком от близких, пробрался на какой-то митинг, где его так помяли, что до сих пор одно ухо не слышит и левая рука не сгибается. Вот так я узнал хоть что-то интересное о ее родителях.

— Ну и что с телевизором? Больше не смотрит?

— Если бы! — В ее глазах светилось искреннее страдание. — Это же как болезнь, Саша. У нас дома такие страшные скандалы бывают, ты не представляешь. У мамочки пять сериалов, а у него, по другой программе, допустим, какая-нибудь Прошутинская со своей кодлой. Мне же их разнимать приводится. Я этот ящик больше видеть не могу!

Мы пили чай с коньяком, курили, разговаривали, время двигалось неспешно. В первый раз мы так сидели, будто прожили вместе долгие годы. Во всем постепенно пришли к согласию, кроме одного незначительного пункта: она не собиралась за меня замуж. Но, с другой стороны, и мысли не допускала, чтобы нам разлучиться. Слово за слово Катя поведала историю своей первой любви. На втором курсе института, когда она была еще девушкой и шла в этом смысле на своеобразный рекорд, ее прибрал к рукам комсомольский секретарь с четвертого курса по имени Николай. Могучий, розовощекий функционер налетел на Катю, как ураган, и повез отдыхать в привилегированный санаторий «Березка». И там уж избавил от всех детских наивных комплексов, заодно заделав ей ребеночка. Он тоже, как и я, обещал жениться и ранней осенью привел к своим родителям на осмотр. Тут и произошел перелом в их отношениях. Родителям она не глянулась, они категорично сказали: нет. На другой день Коля сам ей в этом признался. Разумеется, Катя огорчилась, но бодро сказала: «Ну и что!» — «Как это ну и что? — изумился любимый человек. — Это же родители!» Вскоре выяснилось, что волевой и напористый лидер курса, о котором мечтала половина девочек в институте, всего лишь пухлый, капризный телок, которого ведут на веревочке.

С сильными личностями, коих с колыбели готовят к большой общественной карьере, это часто происходит, но Катя с таким казусом столкнулась впервые.

У бедного Коленьки не было ни собственного мнения, ни решимости самостоятельно действовать, ни личных пристрастий. Зато у него была огромная, как у бычка, потенция, и он был превосходным любовником, хотя Катя и это вполне оценила только впоследствии, когда они уже расстались.

Родителям Коленьки она не понравилась по единственной причине: бесперспективна. Он добросовестно ей это передал, чуть не плача от горя, ибо сильно привязался к ней в санатории, но когда она спросила, что это значит — бесперспективна? — ответил с комсомольской многозначительностью: «Не маленькая, должна понимать!»

Поняв, она пошла делать аборт. Операция прошла удачно, бесследно, но потом она начала тяжко, по-бабьи страдать. Вся зима с ее праздниками и морозами вылетела из ее памяти целиком. Она состарилась, исхудала, превратилась в ходячий скелет, и преподаватели, из жалости к внезапному увяданию прежде цветущей девушки, прощали ей хроническую непосещаемость занятий и ставили автоматические зачеты и «уды», иначе она вылетела бы из института. Любовное потрясение могло бы ее убить, но не убило, и к весне, шажок за шажком, тягучая страсть к могучему комсомольскому недоумку переродилась в холодное, тоже по-своему мучительное презрение. Она перестала бояться, что при встрече с любимым на факультетских ступеньках грохнется в обморок, и однажды, перед самой Пасхой, когда он внезапно позвонил и пригласил «тряхнуть стариной», у нее возникло чувство, что звучит голос с того света. Спокойно пожелала доброго здоровья его родителям, папочке с мамочкой, и повесила трубку, даже не дослушав, что он там продолжает булькать в трубку.