Голова чудовища поникла, спина сгорбилась, игривые глазки потухли, пятясь, выбрался за дверь и тихо ее прикрыл.
— Видал? — похвалился Могол. — Преданный, но неуправляемый. Меня одного слушается, да и то не всегда. Думаешь, кто такой?
— Обезьяна?
— Возможно, возможно. Тебе виднее. Друзья подарили, геологи. Где-то в тайге отловили.
— Зачем он вам, Шота Иванович?
— Вынужден держать, вынужден! Против таких, как твой кореш-маньяк, ему цены нет. Какие там восточные приемчики! Чутье лисье, силища медвежья. Испытанный боец. Одно плохо: на женский пол чересчур падок. Чуток не доглядишь, ужасные беды творит. Что ж, Саша, думай, думай, как кореша выманить. Сутки у тебя точно есть в запасе.
Этот психологический удар был так чувствителен, что, поднимаясь со стула, я неловко покачнулся, и Могол протянул дружескую руку, чтобы меня поддержать.
— Да что ты, так-то уж не робей. Пока я здесь, Ванечка безопасен.
У себя в комнате, улегшись на постель, я еще долго не мог избавиться от кошмарного видения: волосатый монстр, улыбающийся своим тайным похотливым мыслям. Я по-прежнему верил, что Гречанинов нас вызволит, отследит: пока он жив, ничего не потеряно, но времени у него, судя по всему, оставалось в обрез.
Глава вторая
Однажды в молодости я поранил ногу на рыбалке. Полез в воду отцеплять крючок и чем-то прошил ступню, скорее всего, осколком стекла. Такая аккуратная треугольная получилась дырочка. Особого внимания, естественно, не обратил, выдавил кровь, приложил подорожник и забыл. Но к вечеру ранка начала нарывать, видно, попала какая-то гадость. На другой день пошел в баню, попарился как следует, похлестался веником, после баньки, как водится, накушались с дружками. Утром проснулся, уже вместо ранки голубоватый волдырь. И чувствую, познабливает. Померил температуру — тридцать семь с половиной. На работу идти не могу — охромел. Дня три мама лечила домашними средствами: припарки, столетник, пластырь, антибиотики и прочее, к чему я по собственному разумению добавлял много водки внутрь. Кажется, мертвец бы поднялся, но нога все хуже. Короче, к концу недели очутился в больнице — температура сорок, ступня синяя и простреливает до брюха. Врачи засуетились — тогда они заботливые были, не делали разницы между бизнесменами и быдлом, — переливания крови, чудовищные дозы пенициллина, но я все равно приготовился помирать. После двух-трех дней горячки, когда я отупел настолько, что не отличал медсестру от клизмы, я вдруг впал в блаженное просветление. Боль отступила, температура зафиксировалась на мертвой точке где-то после сорока одного градуса и стала как бы нормальной, и все концы и начала земной жизни сошлись в яркой, огненной точке в мозгу. Мне было так покойно, как после уже не было никогда. Отчетливо сознавая, что дни мои сочтены, я радовался, как ребенок празднику. Очертания предметов, как и воздух в палате, сделались выпуклыми, тугими, зримыми, а лица людей, кто бы ни склонялся надо мной, родными, незабвенными. Явь перепуталась с небытием, и то, что вчера казалось важным, значительным — мысли, слова, — вызывало во мне приступы истерического смеха. Я лишь недоумевал, почему веселюсь один, а у собеседников унылые, постные лица, будто им предстоит помирать, а не мне. Смерть, подступившая близко, отнюдь не казалась ужасной, напротив, манила неведомыми чудесами, нежданными обретениями в той стране, куда я готовился уплыть. Бояться смерти так же смешно, как, допустим, шарахаться собственной тени, и мне было обидно, что окружающие не разделяют и, видимо, не могут разделить моих чувств, моего прозрения, продолжая надоедать уже совершенно ненужными, нелепыми медицинскими манипуляциями. Особенно меня забавляло, с какими насупленными лицами, точно о конце света, они спорят о том, ампутировать мне ногу или еще денек погодить. Нечто подобное тому состоянию испытывал я и теперь…
Обед принес афганец Витюня Кирюшин. Пока мы не виделись, его симпатия ко мне окрепла, но выглядел он озадаченным. Молча расставил на тумбочке тарелки: борщ, отбивная с картошкой, пиво, хлеб.
— Откармливают, — сказал я. — Добрый каннибальский обычай.
Слова «каннибальский» он не понял, насторожился:
— Ты про что?
— Готовят на убой.
Поглядел сочувственно:
— Похоже на то. Хозяин рвет и мечет. Чем-то ты ему сильно напортачил.
— Не больше, чем он мне.
— Ну, тут нам равняться не приходится. Ты бы повинился, если в чем виноват.
— Ага, виноват. Вовремя не удавился.
— Слыхал, они твою бабу поймали?
— Поймали, — признал я. — И мучают.
— Да, дела… — подвинул мне под локоть тарелку с отбивной. — Да ты кушай, кушай. Мясцо свежее. Позавчера свинку завалили.
Я и кушал за двоих, а простодушный афганец грустно глядел мне в рот. На его загорелом лице боролись противоречивые чувства. Видно было, что сочувствовал и готов был помочь, но не знал как. Налил себе и мне Пива, выпил, задымил.
— Я тоже ихние дела не все одобряю. Но жить-то надо, верно? Вот и нанялся. Ничего, служу пока. А завтра, возможно, плюну. Но это тоже не так легко, сам понимаешь.
— Вить, может, вечерком, попозже, отпустишь в подвал? С невестой повидаться.
Не на шутку задумался, как на экзамене.
— Я бы, пожалуй, рискнул, но тебе не советую.
— Почему?
— Это тебе кажется, что дом пустой. В нем сотня щелок, и в каждой глаза. Зачем зря задницу подставлять.
— Я же вчера ходил — и ничего, обошлось.
Удивился моей наивности:
— Ты не сам ходил, тебя Лерка водила. Совсем другой расклад. Лучше я потихоньку о твоей подружке справки наведу. Как она, где. Хотя и это чревато, сам понимаешь.
— Витя, я ведь не был в Афгане. Обманул тебя.
Мудро улыбнулся, блеснули сахарные зубы.
— Да я сразу допер.
— Почему же ты?..
— Почему сочувствую? Держишься весело, уважительно. Не похож на этих сучар. У меня к ним свои претензии.
— Спасибо, Витя.
— На здоровье, Саня.
Ближе к вечеру подоспела Валерия, свежевымытая, пахнущая французскими духами, в каком-то умопомрачительном пестром наряде: то ли кимоно, то ли сарафан, но спина голая и коленки сверкают.
Я показал ей деньги и передал распоряжение Шоты Ивановича: велел, дескать, немедленно купить костюм, потому что собирается со мной вместе фотографироваться для семейного альбома. Девица захихикала, цапнула деньги в кулачок и удрала. Через час вернулась с покупками. Все в нарядных упаковках, новехонькое — джинсы, светлый блейзер, роскошные штатовские мокасины на толстой подошве. Примерка пошла ходко. Первым делом Валерия определила, что свалявшиеся грязные бинты не идут к обновкам. Через дверь кликнула Витюне, чтобы привел какого-то Хоттабыча. Через пять минут появился Хоттабыч — худой белоголовый замухрышка в засаленном белом халате и домашних шлепанцах. Где-то, видно, рядом у них был медпункт. Из медицинского саквояжа с голубым крестом Хоттабыч извлек все необходимое для перевязки. Действовал со сноровкой, и за все время, что пробыл в комнате, не проронил ни единого слова. В глаза мне тоже не посмотрел ни разу, словно опасался увидеть что-то недозволенное. Зато Валерия веселилась вовсю: давала глупые советы, вроде того, чтобы на всякий случай поставил мне клистирчик; потом обнаружила у меня на плече какую-то сыпь и трагически потребовала у доктора, чтобы тот установил, не венерического ли она происхождения. Хоттабыч не обращал на нее ни малейшего внимания и сделал такую тугую, удобную «восьмерку», какую и в больнице не делали. Заодно выстриг и обработал новую, только вчера полученную рану на затылке.
— Спасибо, доктор, — сказал я. — У вас золотые руки.
Молча кивнул и удалился, оставив после себя запах йода и крепкого коньячного перегара.
Джинсы оказались впору, ботинки велики на два размера, зато блейзер обтянул туловище, как резиновая перчатка.
— Красавец, — оценила Валерия. — Еще смешней, чем был. Ну давай, теперь быстренько раздевайся.