Комната нам досталась светлая, большая, на втором этаже, с верандой, на которой стоял плетеный столик и два таких же креслица. Еще в номере была ванная, туалет и огромный, встроенный в стену платяной шкаф, в котором можно было при желании жить.

Настроение у меня было жуткое.

Перед тем как сюда прилететь, я похоронил отца. Оставил почти невменяемую мать на попечении Елены, пообещавшей пожить с ней, сколько потребуется. За два дня похоронной суеты бывшая моя жена проявила себя терпеливым ангелом, и сколько бы мне еще ни выпало куковать на белом свете, я останусь ее должником. Если она была в чем-то передо мной виновата (что сомнительно), то за эти дни, готовно, безропотно взвалив на себя все хлопоты, расплатилась полностью и открылась с такой стороны, с какой человек открывается лишь в роковых обстоятельствах. Ни одного слова не сказала невпопад и не сделала ни единого движения, которое могло кому-либо причинить беспокойство. Чисто женский талант сочувствия выказался в ней вдруг с поразительной силой, и даже плакала она как-то по-особенному, застенчиво и смиренно. Со своей стороны я как был негодяем, так и остался и даже на скудных поминках, где было человек пять-шесть дальней родни да трое отцовых фабричных друзей, умудрился устроить безобразную сцену. Черт дернул явиться откуда-то на похороны моего сынулю Геночку. С самого начала он вел себя нагло. Вблизи покойника сплевывал себе под ноги, кривясь в какой-то идиотской ухмылке. Мне было тяжелее смотреть на него, чем на мертвого отца. На кладбище он не поехал, остался дома, изрекши: «Чего я там не видал?»

Отец любил его. Гена был его единственным внуком и, как водится у детей, нещадно эксплуатировал эту любовь. Все свои тринадцать лет беспрерывно канючил, выклянчивал то одно, то другое. Но в последний год ни разу даже не позвонил, хотя бы осведомиться о здоровье. Я вообще удивился, увидев его на похоронах. Спросил: «Живой?» Гена бодро ответил: «Твоими молитвами, папочка!» — и скорчил такую гнусную рожу, что я решил больше с ним не разговаривать. Однако по косым прицельным взглядам догадался, что у него есть ко мне какое-то дело и приехал он скорее всего из-за этого.

Когда вернулись с кладбища, Геночка одетый дрых на материной кровати. Накушался, пока мы отсутствовали. Одну руку свесил к полу, морда опухшая, синяя, как у старика.

— Отняли у нас сына, — сказал я Елене. — И у тебя, и у меня. Теперь не вернешь.

Разговор был на кухне, где никого, кроме нас, не было. Елена стругала копченую колбасу на деревянной доске прозрачными ломтиками, как она одна умела. Глаза воспаленные от ітука и слез.

— Сына нельзя отнять. Ты сам от него отказался, Саша. Он хороший мальчик. Но давай сегодня лучше не будем об этом.

Она была права. Ни сегодня, ни завтра не стоило об этом говорить. Тем более с ней. Как все матери, она была слепая. Молодое, да раннее, дурное существо, привыкшее к легким деньгам, не умеющее честным трудом заработать ни копейки, одномерное, как торговый ларек, по-прежнему казалось ей легкокудрым отроком со смеющимся любопытным сердцем. Действительно, отцы теряют сыновей, но не матери. Силой блаженного воображения женщина до самой могилы сохраняет перед глазами младенческий светлый облик своего дитятки. Вот одна из вечных загадок бытия. Если бы прямо у нее на глазах Геночка кого-нибудь зарезал, она бы искренне уверяла, что этого не может быть никогда. Когда пишут, что женщины слабые создания и следует их беречь, то выражают поверхностное, неглубокое впечатление, явившееся откуда-то из глубины веков. В том воображаемом мире, полном иллюзий и упоительной лжи, куда поместил их Господь, женщинам живется намного легче и проще, чем нам, да простится мне это кощунство, потому что сам я тоже часто горюю, думая об их стрекозином незадачливом бытовании, лишь отдаленно напоминающем разумную человеческую жизнь. Все мне кажется, что стоит одной из них невзначай прозреть и увидеть мир таким, каким видим его мы, у нее от испуга и разочарования мгновенно остановится сердце.

Часа за два Геночка продрыхся и выполз за стол, подсел ко мне на свободный стул. Набулькал пепси в фужер, пододвинул к себе тарелку с холодцом и очумело брякнул:

— По какому случаю пикничок, а, батяня?!

Тут что-то во мне сорвалось, и, чтобы не задохнуться, я наотмашь врезал ладонью по его отекшей глумливой физиономии. Сразу об этом пожалел, а увидев, как вспыхнули лица матери и Елены, как они обе враз ко мне потянулись через стол, вообще почувствовал себя преступником. Хоть сквозь землю провались. Одному Геночке все было нипочем. Привычный к побоям (рыночник!), он хладнокровно утер с губ размазанный холодец и укоризненно заметил:

— Это ты, батяня, напрасно. Это не аргумент.

Я увел его на кухню, извинился и спросил:

— Скажи только одно. Как получилось, что ты вырос таким бесчувственным гадом?

Геночка глядел на меня потусторонним взором, и я не вполне его узнавал. Может быть, это был даже не мой сын, а кто-то другой, подмененный.

— Прежде чем драться, — заметил он рассудительно, — лучше бы спросил, как мне из-за тебя досталось, дорогой папочка. Меня чуть в землю по шляпку не забили. Я надеялся, хоть деньжат подкинешь, а ты вон как!

— Тебе что же, дедушку совсем не жалко?

— Почему не жалко? Хороший был старик. Сколько ни попросишь, всегда отстегивал.

С ужасом я увидел, как в сыновьем глазу блеснула жиденькая натуральная слезинка…

Два дня Катю где-то прятал Гречанинов, а потом передал мне с рук на руки вместе с путевками в пансионат. До Липецка мы долетели на допотопном Ли-2, в который загрузились (точнее, Григорий Донатович нас загрузил) на грунтовом аэродроме неподалеку от Жуковского. При расставании он сказал:

— Живите смирно, никуда не высовывайтесь. Когда можно будет вернуться, дам знать. Никакой самодеятельности. Пожалуйста, будь предельно осторожен. Быстро они тебя вряд ли разыщут, но искать обязательно будут.

— Кто — они?

— Это неважно. Не думай об этом. Искать, конечно, будут, но недолго. Найдутся у них заботы поважнее… Денег хватит?

Я кивнул. Я взял с собой две тысячи баксов и около «лимона» в рублях.

В пансионате, когда вошли в комнату, Катя сразу отправилась на веранду и уселась в плетеное креслице. День был солнечный, чистый. Верхушки статных елей покачивались так близко, что казалось, можно достать рукой. Я присел напротив, закурил и сразу почувствовал, что долгий бег кончился и можно немного передохнуть. Я спросил Катю, как она себя чувствует. Она не ответила, потому что думала о чем-то о своем. За минувшие сутки я уже привык к тому, что она редко отвечает на вопросы, а если отвечает, то большей частью невпопад. Она разглядывала скачущую по веткам синичку, на лице у нее застыла удивленная улыбка. Пока я хоронил отца, Гречанинов показал Катю очень опытному психиатру, который уверил, что Катя не сошла с ума, рассудок у нее в порядке, но, чтобы прийти в себя, ей необходим продолжительный душевный покой. Он предложил поместить ее в какую-то частную поднадзорную ему клинику, но я отказался. Мне страшно было еще раз выпустить ее из рук, да я и не верил, что душевный покой обретается в больнице. Физическое ее состояние, по диагнозу другого специалиста, было нормальным, или почти нормальным. Ее много раз насиловали, били, пытали, но молодой организм оказал достойное сопротивление — и не сдался. Несчастную, исстрадавшуюся, с полуразрушенной психикой, я любил ее еще больше, чем прежде. Мое чувство к ней приобрело мистический оттенок. Раньше я даже не догадывался, что женщину можно полюбить так, что достаточно увидеть ее, чтобы заплакать. Мои собственные кости почти зажили, хотя и ныли, но я бы согласился переломать их заново, лишь бы увидеть ее прежний яркий, блестящий взгляд, полный надежды. Более всего я опасался, что душа ее потухла навеки.

Оставив Катю на веранде, я пошел разобрать вещи. Развесил в платяном шкафу свою и Катину одежду (у нее было все новенькое: летнее платье с короткими рукавами, купальный халат, два свитера, кофточки, нижнее белье, — это расстарался Гречанинов. Он не позволил ей съездить домой, да она туда и не стремилась. У Кати словно выпало из памяти, что у нее есть дом и родители. Боюсь, и меня она воспринимала только тогда, когда я возникал у нее перед глазами). В ванной расставил на полочках ее и свои умывальные принадлежности. Что меня особенно приятно удивило в нашем номере, так это две шикарные, из карельской березы кровати, застеленные пушистыми яркими покрывалами. Составленные вместе, кровати представляли собой поистине королевское ложе. С грустью я подумал, что вряд ли оно нам пригодится для любовных утех.