И все это подтверждает и свидетельствует только об одном: о падении на Западе ценности индивидуальности — той ценности, о которой с такой навязчивостью и так много пустословят. Только жизнь того, кто не достаточен для самого себя и кто удален от самого себя, в действительности стремится к «иному»: такой человек нуждается в обществе как в поддержке и коллективном законе; такой человек хочет быть ничем — хочет быть поиском, неудовлетворенностью, зависимостью от будущего; хочет быть становлением. Подобные люди испытывают ужас перед всем тем, что является естественным жизненным пространством человека: перед молчанием, перед одиночеством, перед незаполненным временем, перед вечностью. Они заботятся, волнуются, бросаются безостановочно от одного к другому, занимаются чем угодно, только не сами собой. Они делают нечто, чтобы доказать себе, что они есть, но, желая получить от всех своих действий особое подтверждение, в действительности, они ничего не делают, в действительности, они просто одержимы делом.

В этом состоит смысл активизма. Активизм — это не действие, это лихорадка действия. Это — безумная суматоха тех, кто отброшен от центра колеса, и их суета становится все более стремительной и бессмысленной по мере того, как расстояние до центра увеличивается. И с убыстрением этой суеты, этого «темпа», все большей становится роковая тирания социальных законов по отношению к хозяйственной, индустриальной, культурной и научной областям, по отношению ко всему порядку вещей, созданному после того, как индивидуум отдалился от самого себя, после того, как вместе со смыслом центральности, стабильности и внутренней самодостаточности был потерян смысл того, что в действительности является ценностью индивидуальности. Крушение Запада несомненно произошло из-за крушения индивидуума как такового.

Мы уже сказали вначале, что сегодня люди больше не знают — что такое действие. Тот, кто интересовался традиционными индийскими учениями, — хотя те же идеи можно найти и на нашем классическом Западе, — наверняка был удивлен тем, что все являющееся движением, активностью, становлением и изменением принадлежит к пассивному женскому принципу (шакти), в то время, как позитивный, мужской, солнечный принцип (шива) связан с неизменным. И также вряд ли он смог бы подыскать подходящее объяснение тому, что означает положение широко известной Бхагават-гиты (IV. 18), где подчеркивается различие между недеянием в деянии и деянием в недеянии.

Но в этом выражается не квиетизм, не созерцательная «нирвана». В этом скорее выражается знание того, что такое подлинная активность. Эта идея строго идентична идее Аристотеля о "неподвижном двигателе": тот, кто является причиной и истинным господином движения, сам неподвижен. Он пробуждает, подчиняет и направляет движение. Он заставляет делать, но сам не делает, т. е. он не захватывается, не увлекается действием, он — это не действие, а непоколебимое, спокойное превосходство, от которого исходит и зависит действие. Как раз поэтому его приказание, могущественное и невидимое, можно назвать как Лао-цзы деянием недеяния (вэй-вувэй). Ему противостоит тот, кто действует; тот, кто движется; тот, кто захвачен, опьянен делом, «волей», "силой" в натиске, в страсти, в воодушевлении — тот, кто является только инструментом; тот, кто не делает, а претерпевает действие. И поэтому в этих учениях он представляет собой женский принцип и отрицание высшего, трансцендентного, неподвижного, олимпийского принципа, стоящего над движением.

Но сегодня в Европе превозносится именно такое негативное, эксцентричное, низшее действие: опьяненная спонтанность, которая неспособна владеть собой и создать для себя центр; спонтанность, закон которой находится вне ее самой и тайной волей которой является стремление оглушить и уничтожить саму себя. И это называют позитивным и мужским, хотя, на самом деле, это — лишь прославление того, что является наиболее женским и негативным. В своем ослеплении современные люди Запада уже ничего не видят и абсолютно безосновательно полагают, что внутреннее действие, тайная сила, исходящая не из машин, не из банков, не из обществ, а из людей и богов, есть не действие, а отрешенность, абстракция, потеря времени. И человек тем самым все более ограничивает себя, видя в «силе» синоним власти и отождествляя волю с простой животностью и телесностью, с тем, что имеет антитезу, противоречие (внешнее или внутреннее) уже в самой предпосылке, которой человек руководствуется. Напряжение, борьба, усилие, стремление — nisus, struggle("потуги" — лат., «борьба» — англ.) — вот лозунги такого активизма.

Но все это не является действием.

Действие — это нечто изначальное. Нечто простое, опасное, не допускающее сопротивления. В действии нет места ни страсти, ни антитезе, ни «усилию» — в действии полностью отсутствует «гуманность» и «чувство». Оно исходит из абсолютного центра, без ненависти, без жадности, без жалости; оно исходит из спокойствия, которое поражает и подчиняет. Оно исходит из "творческого безразличия", которое выше любых противоречий.

Действие — это приказание. Это — грозное могущество Цезарей. Это — оккультное и беззвучное деяние повелителей Дальнего Востока, роковое, как силы природы, и обладающее той же «чистотой». Это магическая неподвижность египетских изображений, чарующая сдержанность ритуальных поз. Это обнаженный, свежий маккиавелизм во всей своей жестокости и бесчеловечности. Это — то, что пробуждается когда — как это было еще в позднем феодальном Средневековье — человек остается один, когда человек с человеком или человек против человека поступает, опираясь лишь на свою силу или слабость, без всякого оправдания, без всякого закона. Это — то, что разражается когда — в героизме, в жертве или в великом святотатстве — в человеке возникает сила, стоящая над добром и злом, над жалостью, страхом и счастьем, сила, взгляд которой направлен ни на самого себя, ни на другого, и в которой пробуждается примордиальное могущество вещей и элементов.

То, что в физике называется энтропией, европейцы называют "героизмом," и при этом хвалятся им, как дети. Мучение истерзанных душ, пафос глуповатых женщин, неспособных владеть сами собой и подчинить себя молчанию и абсолютной воле — все это на Западе стало восхваляться как "трагическое восприятие жизни" с тех пор, как в душе поселились неуравновешенность, дуализм, "нечистая совесть" и ощущение «греховности».

И из-за одного осложнения возникло другое: действие исчезло за безволием чувства и боли. Противоречие и, в особенности, бессилие стали условиями для ощущения себя самого, откуда и пошли потребность усилия, романтическое прославление насильственного, бег по кругу, суета, суеверия, ценности не достижения, а движения, не обладания и господства, а утомительного завоевания, не практической, обнаженной, законченной реализации, а "вечной задачи". И христианство своим отрицанием классической гармонии, своим отрицанием смысла автаркии и абсолютного ограничения, смысла олимпийского превосходства, дорической простоты и активной, позитивной, жестокой, имманентной силы, подготовило почву для мира закабаленных и одержимых.

Запад знает все об оковах, о крови и о помутнении — но ничего о свободе. Крик о свободе, который можно услышать повсюду, — это крик из тюрьмы. Это вой зверей за решеткой, это — голос низа. Современный «волюнтаризм» — это не воля, а риторика отчаяния, заменившая собой волю; ментальное распутство, направленное на приписывание себе того, чего нет в действительности. И лишь знаками одержимости, характерной чертой робости, подтверждением того, что это — только нужда, потребность произносить слова для собственного успокоения — являются все современные восхваления «могущества» и «индивидуальности»: аспект отчаяния, деградации Европы перед мучительным законом «серьезности» и «обязанности».

Итак, в Европе все ужасно серьезно, трагично… и несвободно. Все в ней выдает принуждение, выражающееся в одних через ригоризм, запретительство, императивизм, через моральную и рациональную нетерпимость, в других — через романтическое буйство и гуманистический пафос. Кристальная ясность, окрыляющая простота, легкость духовной радости свободной игры, ирония и аристократическое превосходство — всего этого более не существует, все это стало лишь мифом. Вместо этого надо всем царит закон идентичности, равенства и своекорыстных интересов. Это — мир микельанжеловской тюрьмы, отголоски которой сохранились в человечности Бетховена и Вагнера, улучшенной за счет «героизма» и "космического ощущения". И сколько строгости и романтической мучительности даже в "Веселой Науке" Ницше, даже в насмешках Заратустры! Проклятье распятого проникло во все и окутало всю Европу, этот блок из металла и крови, своей ревнующей болью.