— Ты не шуми! — У него дрожали побледневшие губы, а говорил он тихо, почти шёпотом, чувствуя в висках толчки своего сердца. И зачем-то пытался застегнуть шинель, не попадая в петли, царапая крючками по сукну. — Не шуми!.. Ты на них кричи, им приказывай, а мне ты не начальник. К Пономарёву кинулись штабные, конвойный рванул его за раненую руку. Бледный Пономарёв больше не сказал ни слови он упорно смотрел в окно и не отвечал на вопросы. Когда его вывели, в нем ещё все дрожало. Толкавшиеся во дворе без дела солдаты сразу же обступили его. Пономарёв глядел мимо них. Он так их презирал, так ненавидел всех вместе, что они нe могли интересовать eго. Спустя некоторое время сбежал с крыльца кто-то из штабных, крикнул, махнул рукой конвойному. Пономарёва повели. Он шёл один среди чужих шинелей, чужих, ненавистных лиц. И только один раз сердце его дрогнуло и смягчилось. Он увидел выглядывавшего из-за дома венгерского мальчика. Ему было лет шесть, но это был мальчик военного времени, он понимал, куда ведут русского солдата, и смотрел на него с ужасом. Пономарёв встретил его напуганный, по-детски чистый взгляд, вспомнил своих детей, и что-то больно в груди сжалось, и глазам стало горячо. Пройдя немного, он обернулся, хотел ещё раз посмотреть на ребёнка, но на том месте уже стоял немецкий солдат с автоматом на груди. Задрав подбородок с натянувшимся ремнём каски, расставив ноги в коротких сапогах, он глядел на крышу. Когда уже вышли за огороды, их внезапно окликнули. К ним спешил интеллигентного вида немец в очках, с маленьким сморщенным лицом. Он издали махал худой рукой, приказывая остановиться. Остановились. Он подбежал и, запыхавшись, двигая бровями, стал говорить конвойному что-то. Тот мрачно слушал, глядел под ноги. И у Пономарёва шевельнулась надежда. Она все время жила в нем, как уголёк под пеплом. Интеллигентного вида немец в это время разумно говорил:

— Это хорошая меховая вещь. Вы что, хотите испачкать её в крови? Надо иметь голову… Рослый конвойный подошёл к Пономарёву сзади и, налегая, стянул с него шинель. Он наступил на нёс расстегнул, снял с пленного офицерский меховой жилет — Пономарёв охнул, когда вывернули раненую руку. Уже по одному тому, как немец в очках взял, развернул и осмотрел, видно было, что он знает толк в вещах и умеет беречь их. Обратно в деревню он шёл не торопясь, рассматривая на руке перекинутый мех. Пономарёв видел это, и вспыхнувшая надежда погасла. Его вели теперь в одной гимнастёрке, растревоженная рана в плече зябла. Впереди, за крайними огородами, стояли, отступя друг от друга, две сосны. Миновали первую, и Пономарёв понял, что дальше второй его не поведут. И в тот момент, когда он подумал об этом, он не услышал за собой шагов. Обернулся. Рослый конвойный, как хомут, стягивал через голову автомат, цепляя ремнём за каску. Тогда Пономарёв проворно сел и начал разуваться, упираясь носком в задник. Он не хотел, чтобы после с него стягивали сапоги, волочили спиной по снегу. Конвойные оторопело стояли рядом: стрелять в сидячего было как-то непривычно. Пономарёв стряхнул с ног портянки, здоровой рукой взял сапоги на голенища, сжал их и, размахнувшись, далеко швырнул:

— Раздеритесь из-за них!.. Рослый немец испуганно проследил, куда упали сапоги, и, словно боясь, что они убегут, поспешно вскинул автомат. Hо ещё быстрее Пономарёв глянул вверх. На сосне сидела ворона. Она вдруг сорвалась с ветки, осыпав снег: сосна закачалась, накренилась, стала валиться, и Пономарёв ударился лицом в холодное и жёсткое.

ГЛАВА VII

ОТСТУПЛЕНИЕ

Дом был покинут спешно, и страшный беспорядок остался в пустых, гулких комнатах. На полу валялась стоптанная обувь, нотные листы, мука была просыпана, и по ней отпечатались следы сапог. Ваня Горошко поднял один лист. Hа обороте его был изображён нежный мужчина с волосами женщины и в кружевах — очень странный мужчина по теперешнему, военному, времени. «Моцарт», — разобрал Ваня. Про Моцарта он слышал. Он огляделся и положил нотный лист на подоконник. Потом дулом автомата поддел вывалившийся из шкафа рукав женского пальто, вкинул внутрь и закрыл шкаф. Он шёл по дому, маленький солдат в больших сапогах, в короткой подпоясанной пехотинской шинели, в ушанке, придавившей оттопыренное ухо. Его ещё три года назад война выгнала из дому. В то время здесь был мир, и люди что-то покупали, и радовались, и слушали музыку. Горошко забыл уж, как это в целом, неразбомбленном магазине покупают что-либо. Все эти годы он и наступал, и отступал, и шёл, и полз, и лежал под огнём в грязи. Три года! А сколько километров! Иной пройти трудней, чем жизнь прожить. В одной из комнат на обеденном столе посуда была сдвинута на край. Из неё последний раз ели ещё хозяева. А на другом краю стола, расчистив место, уже не спеша закусывали солдаты. Два хозяйских стакана пустые стоят друг против друга, луковичная шелуха, колбасные ссохшиеся шкурки, хлеб. На клеёнке от ножа остались длинные порезы. Ваня прошёл в кухню. Газовая плита, блестевшая эмалью и никелем, штук пять различных никелевых кранов над раковиной, по стенам — белые шкафы, шкафчики, полочки. И на них целые семейства фаянсовых бочонков от мала до велика, фаянсовые корзиночки, баночки, ящики. Чёрными крупными буквами надписи. Не кухня, химическая лаборатория. Ваня имел отношение к кухонному делу и названия продуктов научился разбирать на любом языке. «Культурно», — подумал он. В артиллерии любили это слово и употребляли часто. Если офицер хорошо стрелял, про него говорили «Культурно стреляет», — и тем подчёркивалась разница между пехотой и артиллерией. Это в пехоте из винтовки можно хорошо стрелять, в артиллерии стреляют культурно или грамотно. Горошко поставил к плите автомат, открыл кухонный шкаф. Поднявшись на носки, достал с полки банку компота. За толстым стеклом качались в соку целые жёлтые ягоды. Крышка тоже была стеклянная, толстая. Ваня попробовал отнять её пальцами — по поддалась. Под крышкой была проложена красная резинка с язычком. Для чего-нибудь этот язычок предназначался, раз он. существует. Горошко потянул за него. Банка чмокнула, всосала воздух, и крышка отлипла.

— Толково, — сказал Горошко, несколько удивлённый. Он отпил компота и ещё раз, уже со знанием дела, подтвердил: — Толково. Закончив с этой, он поискал ещё одну банку, уже вишнёвого. Во дворе Беличенко чертил разведсхему. Он сидел на брёвнах, кожаная планшетка лежала у него на колене, он поглядывал в сторону немцев и ставил на бумаге красные и синие значки.

— Вот выпейте, — сказал Горошко, подойдя.

— Откуда это? По мнению Горошко, такой вопрос задавать не следовало, и он только спросил:

— С хлебом будете или так?

— Так. Комбат отхлебнул. Покачал головой, взглянул на Ваню повеселевшими глазами и снова отхлебнул: он любил вишнёвый компот.

— Отнеси Тоне. Она вишнёвый компот любит.

— Пейте уж, — сказал Ваня хмуро. — В дивизион вызвали Тоню. Там кто-то на мину наступил, а она же взрывается. Комбат с интересом посмотрел на него: чем-чем, а юмором Горошко баловал его не часто. Потом опять взялся чертить, держа банку в левой руке и сплёвывая косточки в снег. Солнце светило по-весеннему, у дома на припёке вытаивала из-под снега земля, и капли с крыш уже продолбили в ней дорожку. Каждая лужа, каждая льдинка отражала солнце, и такая кругом была мирная тишина, что казалось, немецкое наступление кончилось.

— Опять в оборону становимся? — спросил Горошко. Беличенко выплюнул последние косточки, отдал ему банку.

— Опять как будто. Тогда Горошко уже с хозяйским интересом глянул в сторону коровника. Из его растворённых настежь, тёмных со света дверей высовывалась рыжая морда телёнка с белыми ноздрями. Если бы телёнок был постарше и поопытней, он бы знал, что показываться теперь людям как раз не следует, а надо ему тихонько переждать это время, пока кругом войска и кухни. По телёнок ничего этого но понимал. Увидев человека, идущего к нему, замычал, потянулся навстречу.

— Ладно, ладно, — говорил Горошко, толкая его в лоб ладонью. Он закрыл за ним двери, припёр их колом, чтобы до времени телёнок не бросился в глаза кому-либо. Если они становятся в оборону, комбата чем-то кормить надо. Когда он вернулся, Беличенко, нарисовав синим карандашом лёгкое немецкое орудие, смотрел на него издали и щурил глаза: хорошо ли? В армии любят красиво оформленную документацию. Чем красочней начерчена схема, чем лучше оформлен документ, тем больше доверия к нему, и высокому начальству приятно ставить под ним свою подпись. В штабе дивизии, например, держали одного писаря исключительно за то, что он лучше других умел «заделывать» подпись. Под документом слева полностью пишутся должность, звание, справа — фамилия в скобках, а посредине оставляют место — это и называется «заделать» подпись. Так вот писарь не только должность, звание и фамилию писал чертёжным шрифтом, но ещё совершенно по-особенному украшал скобки четырьмя точками. И сколько ни грозились перевести его в катушечные телефонисты, под конец все равно оставляли: никто лучше него не умел «заделывать» подпись командира дивизии.