— Так что ж делать будем, отец Лука? — прервал затянувшуюся паузу князь.
— По убогости своей не могу решить я сего случая, — развел руками священник. — Есть уставления, от Святых отец нам даденные. Невозможно мне допустить без их исполнения чина воина Гая до Святого Причастия. Но мнится мне, истинно он ревнует ко Господу. Потому, да рассудит все преосвященный владыка Далмат[63] . А пока совершиться суд его, пусть считается он оглашенным.
— Ступай, Гай, — махнул рукой князь. — Ныне отпишу я в Новогород преосвященному владыке Далмату о сем деле.
Поклонившись, воин вышел из горницы.
— Скажи, отче, можно ли мне молиться за Гая? Ведь животом своим я ему обязан.
— О том, княже, лучше тебе владыку спросить. Зело труден вопрос сей, не мне убогому о том судить.
— Спрошу, отче, только вот владыка когда еще ответит, а я Гая в молитвах ежедневно поминаю, понеже семьи своей.
— Молится за всех христиан православных — долг каждого верного Церкви. Не даром и на литургии возглашается: "И обо всех христианах православных миром Господу помолимся." Молиться же за того, кто по высокоумию своему Церковь отвергает… Я так мыслю, княже, Отцы Святые нас учат, что цель жизни нашей временной — стяжать жизнь вечную во Царствии Божьем. О том мы и Господа должны молить ежедневно и ежечасно, грехи свои замаливать, ибо нет среди нас безгрешных, бо один Господь безгрешен. А что есть молитва за другого, коли искренна она? Это ведь взять грех чужой на душу свою. А ежели грех тот велик, то и опасность есть великая душе погибнуть на веки вечные. Молитва за другого — дерзновение великое перед Господом… Велик грех его княже, но велика и милость Господня. Если веришь, что не превысил грех его меру Господнего терпения и Господней милости — молись, чтобы дано было узреть ему грехи его, и покаяться, и обрести прощение…
У старого человека свои отношения со сном, молодежи не доступные. Бывает, он настигает в кресле перед телевизором, среди бела дня, когда на всю страну гремят с экрана речи народных избранников, клеймящих тоталитарный режим. А бывает, целую ночь проворочаешься в постели, а он так и не придет. И вот уже все слышнее шум на улицах, вот уже брезжит за окном бледный вильнюсский рассвет (который даже сейчас не хочется променять ни на яркий крымский, который доводилось видеть, ни даже на сказочно прекрасный итальянский, о котором доводилось только читать), скоро надо уже вставать и готовить завтрак, а вроде как и глаз не сомкнула. Что ж, не первая такая ночь была в жизни Элеоноры Жвингилене, не первая — и, надо надеяться, что не последняя. Что бы там не говорилось, но ей сейчас очень хотелось жить, больше чем лет пять тому назад. Тогда она переживала, что как-то незаметно для себя превратилась из обыкновенной пенсионерки в больную старуху, заключенную в стены собственной квартиры. Сейчас она была частью своего народа, сбрасывающего казавшиеся раньше вечными оковы оккупации. Теперь каждый день проходил словно в двух измерениях: борьбы со временем и борьбы за свободу. И победа над одним врагом давала сил на победу над другим.
Когда она год назад смогла сама, пусть и с помощью Ингрид, доковылять до булочной — это было чудом, которое сотворила Свобода. А летом она смогла вернуть Свободе этот долг, выйдя на демонстрацию на Кафедральную площадь. Элеонора видела, что вокруг сотни, тысячи людей: и маленьких детей, и совсем юных, и просто молодых, и среднего возраста и уже достигших преклонных лет, но она тоже была необходима на этом митинге, словно символизируя своим присутствием желание всего народа Литвы самому решать свою судьбу, а не следовать указке Москвы. И ее глубоко тронули кадры, показанные в отчете о митинге по местному телеканалу, который, в отличие от союзных, пусть даже самых демократических, показывал полную правду. Оператор смонтировал краткое интервью с Элеонорой (всего-то вопрос и ответ) вместе с таким же вопросом-ответом, только на месте старушки была совсем юная симпатичная девчушка с красивым именем Снежана. И так уж получилось, что говорили они почти одними и теми же словами об одном и том же: о свободе, о выходе из состава СССР. Желание покинуть коммунистический барак объединило всех, кто вышел на площадь, люди словно стали единым целым, одинаково ощущали происходящее и понимали друг друга без слов…
Воспоминания об этом дне, были, вне всякого сомнения, самыми яркими ее воспоминаниями за последние годы и, всякий раз, вспоминая тот день, Элеонора ощущала радость и прилив сил.
Звонок в дверь раздался совершенно неожиданно, в первое мгновение ей показалось, что это ей померещилась, но трель вновь заполнила квартиру и сомнений не осталось. Накинув поверх ночной рубашки халат, она направилась к двери, недоумевая, кто это может быть. А могли это быть кто угодно, вплоть до еще действующих в стране агентов КГБ, что, впрочем, было крайне мало вероятно.
— Кто там? — спросила она, напряженно вслушиваясь в тишину за дверью.
— Ирмантас, — ответил хорошо знакомый голос. — Можно мне войти?
Появление соседа в столь неурочный час выглядело весьма странным, особенно если учесть, что еще вчера вечером он не вернулся из поездки в Москву. Но дверь Элеонора открыла без всяких колебаний: за долгие годы она успела убедиться, что, несмотря на свои коллаборационистские убеждения, отставной контр-адмирал Ирмантас Гаяускас был безупречно порядочным человеком. Пожалуй, он был даже ее другом, как ни странно звучит такое выражение в их годы.
— Доброе утро, Элеонора, извини, что побеспокоил, — Ирмантас протянул ей пеструю, белую с красным, гвоздику. — Я прямо с вокзала, у меня срочное дело.
— Проходи, — она заперла дверь и жестом пригласила его в глубь квартиры — то ли в кухню, то ли в малую комнату.
Да, кто-то может над этим посмеется, но каждый из них твердо придерживался правил этикета. Посещая даму, мужчина должен преподнести ей цветы, хоть даме уже и семьдесят шесть лет. Ну а она, безусловно, не могла себе позволить допустить гостя в комнату с неприбранной постелью.
Пока Ирмантас в прихожей снимал пальто и ботинки, она дошла до кухни, определила гвоздику в небольшую хрустальную вазу на подоконник и поставила на плиту кофейник.