Именно поэтому марксистское «переворачивание» гегелевской диалектики — нечто совершенно иное, нежели простое и чистое извлечение. Если мы и в самом деле ясно видим тесную и внутреннюю связь гегелевской структуры диалектики с «мировоззрением» Гегеля, т. е. с его спекулятивной философией, то становится невозможным действительно отбросить это «мировоззрение», не беря на себя обязательство подвергнуть глубокому преобразованию сами структуры этой диалектики. В противном же случае — хотим мы этого или нет — мы и через 150 лет после смерти Гегеля, через 100 лет после Маркса будем по — прежнему влачить за собой обрывки знаменитого «мистического облачения».

Но вернемся к Ленину, а через него — к Марксу. Если ленинская практика и ленинская мысль действительно доказали, что революционная ситуация в России была связана именно с интенсивной сверхдетерминированностью фундаментального классового противоречия, то, быть может, следует спросить себя, в чем заключается исключительность этой «исключительной ситуации», и не объясняется ли это исключение, как и всякое исключение, своим правилом, — не является ли оно, без ведома правила, самим правилом? Разве не всегда мы находимся в исключительных ситуациях? Исключение немецкого поражения 1849 года, исключение парижского поражения 1871 года, исключение поражения немецкой социал — демократии в начале XX века, за которым последовало шовинистическое предательство 1914 года, исключение успеха 1917 года… Все это исключения, но из какого правила? Не из того ли, которое задано абстрактной, но удобной и утешительной идеей некой очищенной, простой «диалектической» схемы, которая в самой своей простоте словно сохранила память (или вновь нашла облик) гегелевской модели и веру в «способность» абстрактного противоречия как такового (в данном случае — «чудесного» противоречия между Капиталом и Трудом) к разрешению проблем. Разумеется, я не отрицаю, что «простота» этой очищенной схемы могла отвечать определенным субъективным требованиям, связанным с необходимостью мобилизации масс: в конце концов, мы хорошо знаем, что фор — мы утопического социализма тоже сыграли определенную историческую роль, причем именно потому, что принимали за чистую монету сознание масс и потому что принимать его всерьез следует и тогда (и даже в особенности тогда), когда мы ставим себе задачу вести массы к более отдаленным целям. Когда — нибудь придется проделать ту же операцию, которую Маркс и Энгельс проделали по отношению к утопическому социализму, но на этот раз — по отношению к тем все еще схематично — утопическим формам массового сознания, на которые оказал влияние марксизм (и даже по отношению к сознанию некоторых теоретиков этого массового сознания) в первой половине своей истории; и тем самым сделать предметом подлинного исторического исследования условия существования и формы этого сознания[61]. Нетрудно заметить, однако, что все наиболее важные политические и исторические тексты, написанные Марксом и Энгельсом в этот период, дают нам материал для размышления об этих так называемых «исключениях». Из них вытекает та фундаментальная идея, что противоречие Капитал — Труд никогда не бывает простым, что оно всегда приобретает специфическую определенность благодаря конкретным историческим формам и обстоятельствам, в которых оно выражается и действует. Благодаря формам надстройки (государство, государственная идеология, религия, организованные политические движения и т. д.); благодаря внутренней и внешней исторической ситуации, определяющей это противоречие, с одной стороны, в связи с национальным прошлым (завершенная или «подавленная» буржуазная революция, феодальная эксплуатация, которая может быть устранена целиком, частично или не устранена вообще, местные «нравы», специфические национальные традиции, даже характерные «стили» политической борьбы и политического поведения и т. д.), а с другой стороны, в связи с существующим международным контекстом (является ли доминирующей тенденция к конкуренции между капиталистическими нациями, «империалистический интернационализм» или же соревнование в пределах империализма и т. д.); немалое число этих феноменов может быть связано с «законом неравномерного развития» в ленинском смысле этого слова.

Что же все это может означать, если не то, что простое на первый взгляд противоречие на деле всегда сверхдетерминировано? Именно здесь исключение раскрывается как правило, правило правила, и теперь прежние «исключения» следует мыслить уже исходя из нового правила, понимая их в качестве методологически простых примеров действия правила. И для того чтобы попытаться охватить всю совокупность феноменов, рассматривая ее с точки зрения этого правила, я позволю себе выдвинуть тезис, что «сверхдетерминированное противоречие» может быть сверхдетерминировано или в смысле исторического сдерживания и подлинного «блокирования» противоречия (пример: Германия эпохи Вильгельма), или же в смысле революционного разрыва[62] (Россия в 1917 г.), но что в этих условиях оно никогда не предстает в «чистом» виде. И хотя следует признать, что тем самым сама «чистота» оказалась бы исключением, я затрудняюсь назвать какой — либо пример такого положения дел.

Но если всякое противоречие предстает в исторической практике и для исторического опыта марксизма как сверхдетерминированное противоречие; если именно эта сверхдетерминированность составляет специфичность марксистского понимания противоречия в сравнении с пониманием гегелевским; если «простота» гегелевской диалектики связана с определенным «мировоззрением», в частности с пониманием истории, которое в ней отражается, — тогда, конечно, следует спросить себя, каково содержание, каково бытийное основание сверхдетерминированности марксистского противоречия, и поставить вопрос о том, как марксистское понимание общества может отражаться в этой сверхдетерминации. Этот вопрос имеет фундаментальное значение, поскольку очевидно, что если мы не раскроем необходимую связь, объединяющую специфическую структуру противоречия, как оно было помыслено Марксом, с его концепцией общества и истории, если мы не обнаружим основания этой сверхдетерминированности в самих понятиях марксистской теории истории, то эта категория останется «висеть в воздухе», поскольку, даже будучи точной и обоснованной политической практикой, она все еще остается описательной, а значит, случайной — и тем самым ее смысл, как и смысл всякого описания, окажется целиком зависящим от первой попавшейся философской теории, привлеченной для ее объяснения.

И здесь мы вновь сталкиваемся с фантомом гегелевской модели — но на этот раз уже не с абстрактной моделью противоречия, а с конкретной моделью концепции истории, которая отражается в ней. Для того чтобы на деле показать, что специфическая структура марксистского противоречия имеет основания в марксистской концепции истории, следует убедиться в том, что сама эта концепция не может быть получена из гегелевской концепции путем простого и чистого «переворачивания». Тем не менее на первый взгляд кажется, будто мы действительно можем утверждать, что Маркс «перевернул» гегелевскую концепцию истории. Попробуем в нескольких словах описать этот ход мысли. Вся гегелевская концепция покоится на диалектике принципов, внутренне присущих каждому обществу, т. е. на диалектике моментов Идеи; как неоднократно утверждал Маркс, Гегель объясняет материальную жизнь, конкретную историю народов с помощью диалектики сознания (или самосознания того или иного народа, его идеологии). И напротив, для Маркса именно материальная жизнь людей объясняет их историю, в то время как их сознание, их идеология оказывается не чем иным, как проявлением (phénomène) их материальной жизни. Здесь, в этой оппозиции, мы как будто бы имеем все элементы «переворачивания». Попробуем представить ее в наиболее резкой, почти карикатурной форме. Что мы находим у Гегеля? Концепцию общества, объединяющую в себе достижения политической теории и политической экономии XVIII века и исходящую из того, что всякое общество (конечно, в первую очередь современное; но современность лишь позволяет раскрыться тому, что прежде находилось в зародышевом состоянии) конституировано двумя обществами: обществом потребностей или гражданским обществом и политическим обществом или государством — вместе со всем тем, что находит в государстве свое воплощение: религией, философией, короче говоря, самосознанием той или иной эпохи. Другими словами, схематически каждое общество может быть понято как состоящее из материальной жизни, с одной стороны, и. духовной жизни — с другой. Для Гегеля материальная жизнь (гражданское общество, т. е. экономика) — всего лишь Хитрость Разума, которая хотя и обладает на первый взгляд определенной автономией, но на самом деле приводится в движение чуждым ей законом: законом государства, т. е. духовной жизни. Здесь мы как будто бы тоже обнаруживаем возможность «перевернуть» Гегеля и приписать себе заслугу понимания генезиса Марксовой мысли. Эта возможность заключается именно в том, чтобы перевернуть отношение между гегелевскими терминами, т. е. сохранить сами термины — гражданское общество и государство, экономика и политико — идеология — превращая в то же время сущность в явление, а явление в сущность, или, если угодно, заставляя Хитрость Разума действовать в обратном направлении. В то время как для Гегеля политическое и идеологическое составляет сущность экономического, для Маркса именно экономическое было бы тогда глубочайшей сущностью политико — идеологического. В таком случае политическое и идеологическое оказались бы всего лишь чистым феноменом экономического, которое стало бы их «истиной». И тогда на место «чистого» принципа сознания (точнее, самосознания эпохи), т. е. простого внутреннего принципа, который для Гегеля является принципом постижимости всех характеристик того или иного исторического народа, пришлось бы поставить другой, противоположный ему простой принцип, а именно материальную жизнь, экономику — простой принцип, становящийся, в свою очередь, единственным принципом универсальной постижимости всех определений того или иного исторического народа[63]. Карикатура? Но разве не таким оказывается смысл знаменитой фразы Маркса о ручной мельнице, водяной мельнице и паровой машине, если понимать ее буквально? На горизонте этого искушения появляется точная копия гегелевской диалектики — лишь за тем исключением, что вся проблема заключается теперь уже не в порождении следующих друг за другом моментов Идеи, но в порождении следующих друг за другом моментов Экономики, которое, тем не менее, должно происходить благодаря все тому же принципу внутреннего противоречия. Эта тенденция завершается радикальной редукцией диалектики истории к диалектике порождения следующих друг за другом способов производства, а в предельном случае — даже различных производственных техник. В истории марксизма эти искушения получили собственные имена: экономизм и технологизм.