Послушаем, как старый Энгельс в 90–х годах XIX века расставляет все точки над i, выступая против молодых «экономистов», которые не поняли, что речь идет о новом отношении. Производство и в самом деле — детерминирующий фактор, но детерминирующим оно является лишь «в конечном счете». «Ни Маркс, ни я никогда не утверждали чего — то большего». Тот, кто станет «пытать это положение», для того чтобы заставить его сказать, будто экономический фактор есть единственная детерминанта, «превратит его во фразу, пустую, абстрактную и бессмысленную». А вот и разъяснение: «Экономическая ситуация является базисом, но различные элементы надстройки — политические формы борьбы классов и ее результаты; конституции, утвержденные классом — победителем после выигранного сражения; юридические формы и даже отражения всех этих реальных битв в мозгу участников, политические, юридические, философские теории, религиозные концепции и их развитие в догматические системы — все это также оказывает свое воздействие на исторические битвы и во многих случаях решающим образом определяет их форму…» Слово «форма» следует понимать в прямом смысле, строго отделяя его от «формального». Послушаем еще раз, что говорит Энгельс: «Прусское государство сформировали исторические и в конечном счете экономические причины; они же продолжают оказывать влияние на его развитие. Но вряд ли, не впадая в педантство, можно утверждать, что среди многочисленных государств Северной Германии именно Бранденбургу в силу экономической необходимости, а не благодаря другим обстоятельствам (прежде всего в силу того, что, владея Пруссией, Бранденбург был втянут в польские дела и тем самым вовлечен в международные отношения, которые играют решающую роль и в процессе формирования власти Габсбургов) было предназначено стать той великой державой, в которой воплощено экономическое, языковое, а после Реформы также и религиозное различие между Севером и Югом…»[64].

Таковы опорные понятия: экономика действительно определяет ход истории, но лишь в конечном счете, как выражается Энгельс. Но этот ход «пробивает себе дорогу» в мире многочисленных форм надстроек, местных традиций[65] и обстоятельств международной обстановки. В данном исследовании я оставляю в стороне предлагаемое Энгельсом теоретическое решение проблемы отношений между экономической детерминацией в конечном счете и детерминацией в собственном смысле, определяемой надстройками, национальными традициями и событиями на международной арене. Для моих целей достаточен тот его элемент, который можно назвать накоплением действительных детерминаций (связанных с надстройками и специфическими обстоятельствами, как национального, так и интернационального характера) вокруг экономической детерминации, детерминации в конечном счете. Именно здесь может стать более ясным предложенное мною выражение сверхдетерминированное противоречие, поскольку теперь мы уже не имеем дела с простым и чистым фактом существования сверхдетерминации, но соотносим его существенные черты (даже если эта процедура остается простым указанием) с его основанием. Эта сверхдетерминация становится неизбежной и мыслимой, как только мы признаем реальное и по большей части специфическое и автономное, а значит, несводимое к простому феномену существование форм надстройки, а также национальной и международной конъюнктуры. Поэтому следует сделать последний шаг и сказать, что эта сверхдетерминация не связана с единичными и необычными историческими ситуациями (пример: Германия), но имеет всеобщее значение, что экономическая диалектика никогда не встречается в чистом виде, что мы никогда не сталкиваемся с ситуацией, в которой эти инстанции, т. е. надстройки, сделав свое дело, почтительно отступают на задний план или исчезают, когда приходит для этого Время, как чистый феномен Ее Величества Экономики, чтобы позволить ей вступить на царский путь диалектики.

Время «окончательных итогов» не приходит ни в первый, ни в последний момент, часы истории никогда не пробьют времени «конечного счета».

Подведем итоги. Идея «простого и чистого», а не сверх — детерминированного противоречия — столь же «пустая, абстрактная и бессмысленная фраза», как и «фразы» поддавшихся экономизму теоретиков, о которых говорит Энгельс. И даже если она могла служить в качестве педагогической модели или, точнее говоря, в качестве полемического и педагогического средства в определенный исторический момент, — то этот факт еще отнюдь не решает ее судьбу. В конце концов, педагогические системы нередко сменяют друг друга в ходе истории. Пришло время поднять педагогику до уровня обстоятельств, т. е. исторических потребностей. Но разве не ясно, что эта педагогическая попытка предполагает другую, чисто теоретическую попытку? Поскольку даже если благодаря Марксу мы обладаем общими принципами и конкретными примерами («18–е брюмера», «Гражданская война во Франции» и т. д.), даже если вся политическая практика социалистического и коммунистического движения представляет собой неисчерпаемый запас конкретных «протоколов опыта», то все же следует признать, что теорию специфического способа действия надстроек и других «обстоятельств» еще предстоит разработать; а до этой теории или вместе с ней (поскольку именно благодаря констатации их способа действия можно достичь их сущности) — и теорию собственной сущности специфических элементов надстройки. Подобно карте Африки до начала великих экспедиций, эта теория остается областью, известной только в самых общих чертах, она — словно карта, на которой мы можем различить лишь большие горные цепи и водные массивы, но за пределами нескольких достаточно точно отображенных регионов, неспособны заметить ни одной детали. Кто после Маркса и Энгельса предпринял действительную попытку продолжить ее исследование? За исключением Грамши, я бы не смог назвать ни одного имени[66]. И тем не менее только решение этой задачи может позволить нам высказать какие — то соображения о марксистском понимании противоречия, которые были бы более точными, чем этот лишь приблизительно верный тезис о его сверхдетерминированности, связанной прежде всего с существованием и природой надстроек.

Позволю себе привести еще один, последний пример. Марксистская политическая практика постоянно сталкивается с одной реальностью, которую называют «пережитками». Нет никакого сомнения в том, что они действительно существуют, ведь иначе они не могли бы с таким постоянством проявлять свою жизнеспособность… Уже до революции Ленин вел с ними борьбу в российской партии. Нет нужды напоминать, что после революции и вплоть до наших дней они не раз вызывали трудности и служили поводом для многих схваток и комментариев. Но что такое «пережиток»? Каков его теоретический статус? Имеет ли он «психологическую» природу? Или социальную? Объясняется ли он сохранением определенных экономических структур, которые революция не смогла устранить своими первыми декретами: например, наличием мелкого (в России — в первую очередь крестьянского) производства, которое столь часто привлекало к себе внимание Ленина? Или же пережитки поднимают вопрос и о других структурах, политических, идеологических и т. д., о нравах, привычках, даже о «традициях», подобных «национальной традиции» с ее специфическими чертами? «Пережиток»: вот термин, который постоянно используется и который, тем не менее, все еще продолжает искать для себя — не имя (оно у него уже есть!), но понятие. И я утверждаю, что для того, чтобы дать ему понятие, которого он заслуживает (которое он вполне заслужил!), нельзя ограничиться смутными гегельянскими идеями «снятия» и «сохранения — отрицаемого — в-самом — отрицании» (т. е. отрицания отрицания)… Поскольку если мы вновь на мгновение вернемся к Гегелю, то увидим, что пережиток прошлого как «снятый» (aufgehoben) сводится для него просто — напросто к модальности воспоминания, которое, впрочем, есть не что иное, как обратная сторона предвосхищения, т. е. по сути то же самое. Действительно, подобно тому как на заре человеческой истории, в первом лепете Восточного Духа, зачарованного гигантскими образами неба, моря и пустыни, а затем и своего каменного бестиария, уже давало о себе знать бессознательное предчувствие будущих свершений Абсолютного Духа, — подобно этому и в каждом мгновении Времени прошлое продолжает жить в форме воспоминания о том, чем оно было, т. е. едва различимого обещания его настоящего. И как раз поэтому прошлое никогда не бывает смутным или непроницаемым, оно никогда не может стать препятствием. Оно всегда может быть переварено, поскольку оно всегда уже переварено заранее. Рим может править в мире, на который наложила свой отпечаток Греция; но «снятая» Греция продолжает жить в тех объективных воспоминаниях, которыми являются ее воссозданные храмы, ассимилированная религия, заново продуманная философия. Не ведая о том, она уже была Римом, когда, борясь со смертью, силилась породить свое римское будущее, и никогда не была Риму оковами, удерживавшими Рим в пределах Рима. Именно поэтому настоящее может питаться тенями своего прошлого и даже отбрасывать эти тени в будущее, — таковы были великие образцы Римской Доблести, открывшие якобинцам путь к Революции и Террору. Ведь его прошлое никогда не бывает чем — то отличным от него самого, это прошлое всегда вызывает в его памяти лишь все тот же закон внутреннего бытия (loi d'intériorité) — судьбу всякого человеческого становления.