Вот он, белый холст, прошитый насквозь автоматной очередью и внезапно закровоточивший из всех своих пулевых отверстий. Что мы делаем со своей жизнью? Что она делает с нами? Простые и понятные формулы добра неосуществимы, а сложные и аморфные сентенции зла, наоборот, сами напрашиваются на язык и срываются, словно камни с горного склона, и в этом камнепаде гибнет все, что могло родиться от сочетания уже весьма поруганного благородства и выцветшей на солнцепеке обид добродетели.
И не нужно искать оправдания в бодлеровских строчках «O douleur! O douleur! Le temps mange la vie…» – «О боль, о боль! Время пожирает жизнь…». Это вовсе не так. Это вовсе не время пожирает жизнь, а жизнь пожирает время – то самое, которое следовало бы потратить на вдумчивое творчество или просто на размышления над белым, так и нетронутым холстом… Это время безжалостно растерзано жизнью. Оно стенает и просится наружу, вдохнуть хотя бы еще разок чистого воздуха вдумчивого одиночества, – но нет, жизнь веселится и правит свой безумный бал. Мы таскаемся с вещами, мыслим денежными знаками, любим шкурки банковских счетов. Ах, как нежна и восхитительна бумага, на которой напечатана кругленькая сумма! Какой покой сулит эта неприхотливая иллюзия достатка!
Мы покупаем холст и тем самым продаем душу. Потом выкупаем ее, родимую, втридорога, но холст так и остается за нами, только он по-прежнему бесстыже бел, как ярко режущие глаза снега Антарктиды, как белесая сущность бледной спирохеты, вызывающей болезнь, не принятую в приличном кругу влюбленных, но преследующую по пятам любое творчество, ибо оно прежде всего заключено в порыве, а порывистость заразна и сначала изъедает тело, а потом принимается и за астральные его ипостаси…
Герберту хотелось домой. Он устал шататься по городу. Жена тоже устала. Адлеры ожидали прибавления в семье, и Эльзу все время подташнивало. На первом ультразвуковом исследовании подтвердили, что беременность протекает нормально, и сообщили, что ясно просматривается эмбриональный пузырик. Эльза ухватилась за это слово.
– Сегодня Пузырик дал мне скушать завтрак, – радостно говорила она. – Вот мы договоримся с Пузыриком и поедим супу…
Эльзе было под сорок, и окружающие с уважением смотрели на нее: «Какая молодец, у самой дочери двадцать лет, а она решилась начать все сначала»… Герберт долго упорствовал; он с трудом согласился и на первых двух детей. Но когда Джейку исполнилось тринадцать, а Энжела стала вполне самостоятельной молодой женщиной, Герберт снова уступил. Последнее время он начал понимать, что единственно действительно значимое, что может оставить человек на этой земле, – это дети. Эльза понимала это всегда и тихо внимала философствованиям Герберта о трудностях жизни, несправедливости мироустройства и прочих веских причинах, по которым не следует рожать детей. Но вот наконец терпеливая Эльза снова дождалась, и вместо заведения кошек, кроликов, собак, рыбок, птичек и прочей живности для погашения материнского инстинкта Герберт соизволил дойти до блестящей в своей гениальной простоте мысли, что единственно действительно значимое, что может оставить человек на этой земле, – это дети.
Вечером того же дня Адлеры уселись паковать те подарки, которые не оставили в качестве сюрприза в квартире именинницы. Для этого священнодействия можно было не прятаться, как прежде, в подвальном этаже дома, и Эльза вдумчиво и со вкусом заворачивала различные предметы в красивую оберточную бумагу – серебристо-голубую и красную в белый мелкий горошек. Этот неторопливый процесс мог протекать вполне беспрепятственно, пока дети занимались изготовлением горшков и глиняных тарелок в городском кружке гончарного творчества, куда, кроме них двоих, ходила еще одна девушка, на вид лет семнадцати, но гордо сообщившая, что она уже замужем (что, впрочем, казалось, никак не влияло на ее пристрастие к гончарному искусству).
Герберт подписывал подарки смешными посвящениями, а Эльза поминутно спрашивала его:
– В какую бумажку завернуть сережки?
– Какие сережки? – уточнил Герберт. – Бриллиантовые?
Адлеры решили подарить Энжеле бриллиантовые сережки. Она устала от своих эпатажных серег, какие носит аборигенствующая молодежь, и поэтому уже давно не носила сережек, отчего ее ушки казались несчастными. Накануне Адлеры зашли в ювелирный магазин и подробно и не торопясь осмотрели все имеющиеся в наличии бриллиантовые серьги. Выбор пал на самые маленькие, и не столько из-за денег, сколько из-за желания, чтобы они подошли к нежной девичьей шее Энжелы. На ней массивные камни казались бы вульгарными и напоминали бы бижутерию. Сережки, выбранные родителями, были изящны и милы. Малюсенькие камушки крепились на трех шестиках, отчего свет свободно играл в изысканных миниатюрных гранях. Белое золото прибавляло нежности этому подарку.
– Нет, бриллиантовые я уже упаковала. Те, что Джейк сам сделал…
– Ну, эти, безусловно, нужно паковать в красную бумажку в горошек, – подумав, серьезно ответил Герберт… Он, конечно же, не видел никакой связи между содержимым подарка и цветом обертки, более того, ему претили все эти незначительные подробности, но, стараясь понять Эльзу, рассудил, что в красной бумажке в белый горошек подарок Джейка будет смотреться лучше, чем в строгом серебристом убранстве другой бумажки.
«Лучшие друзья девушек» – подписал Герберт милую наклейку, изображавшую бабочку.
– Приклей это на бриллиантовые сережки, – сказал он. Эльза ласково улыбнулась.
– Давай, придумывай всякие смешные подарки… – сказала она, заметив, что Герберт отвлекся и снова погрузился в изучение каталога книжного аукциона. Книги были настоящей страстью главы семейства Адлеров, что начинало беспокоить остальных домочадцев: Герберт мог потратить неприличную сумму на какое-нибудь редкое издание, и хотя, надо отдать должное, практически всегда прочитывал то, что покупал, все-таки превращение трехэтажного дома в библиотеку не совсем входило в планы остальных членов семьи. Стоило Энжеле переехать на свою квартиру, как Герберт переделал ее комнату в еще один раздел своего необъятного книгохранилища, застроив это детское гнездышко грубыми дубовыми полками и заставив их древними томами, выглядевшими подчас так, словно они были вынуты из могилы. От старинных книг дом наполнялся запахом плесени и пожарищ. Эльзу тошнило, но она стеснялась признаться, что тошнит ее именно от старых книг. Герберт и сам с опаской и некоторой даже брезгливостью брал в руки эти повидавшие виды фолианты, но все же завороженно следовал своей библиотечной страсти и поэтому, когда Эльза окликнула его, с трудом оторвался от каталога.
Адлер удалился на несколько минут в прихожую, где за тонкой детской перегородкой проживали три собаки породы басет и один безродный пес в стиле бодер-колли. Все они были заброшенными, а оттого немного несчастными свидетельствами сублимации, которой Герберт пытался обуять в своей семье детородный инстинкт. После непродолжительной борьбы Герберту удалось отвоевать слегка обслюнявленную кость, которую он торжественно принес Эльзе и предложил завернуть свою добычу в нежную серебристую обертку, предварительно упаковав в коробочку.
«От Эльзиных собак» – торжественно подписал Герберт подарок.
Дарить смешные подарки наряду с серьезными, настоящими дарами стало в доме Адлеров традицией. Самому Герберту дарили и полено, упакованное как бутылка шампанского, и банки с кошачьими консервами с надписью «от котов». Он отдаривался обгрызенной булкой и мотком туалетной бумаги.
Обычно именинник, которого домочадцы будили, шумно заваливая к нему в спальню с шариками и огромными мешками с подарками, наивно потирал глаза и начинал разворачивать подарки, а ему кричали: «Постой, не открывай! Прежде отгадай!», и он щупал и гадал; догадки иной раз были смешнее самих подарков, и дом наполнялся кутерьмой и весельем, коты шурудили брошенные обертки, собаки грызли, что могли, птички в клетках надрывались из последних сил, чтобы перекричать всю эту орущую ораву, и только рыбки тихо и задумчиво плавали в своем аквариуме…