Исследователи, вникавшие в существо славянского язычества, и в особенности русского, единогласно обозначают его верой природной, естественной, то есть, надо полагать, такой верой, которая создалась сама собой, как бы выросла из самой земли, как бы народилась вместе с самим народом. Она действительно есть произведение нашей страны и представляет образ понимания и созерцания природы простым умом и чувством простого селянина. Так по крайней мере мы должны судить о нашем язычестве по тем остаткам и обломкам, какие уцелели от его миросозерцания в народном быту и в показаниях старой церковной письменности. Мы видим, однако, что в народных верованиях уцелели больше всего, так сказать, только психические основы язычества, то есть простое чувство природы, с его поэтическими олицетворениями во всех видах, и простое детски слепое верование человека во все, что ни рассказывают ему его чувство и воображение. Мы знаем, что на этих естественных и прирожденных человеку основах народ устраивал свое миросозерцание и под влиянием христианского учения и христианских идей воспринимал эти идеи тоже в живых образах путем олицетворения, так как иначе он не мог их постигнуть.

Как известно, народный ум нигде и никогда не бывает богат отвлеченным мышлением. Он легче всего понимает только то, что может вообразить. Воображение больше всего и управляет его мышлением. Таким образом, эта сторона народных верований в строгом смысле не может быть названа и язычеством. Она простое детство народного ума и чувства, равное по своему существу настоящему детству каждого человека. Во всякое время, и в язычестве, и в христианстве, это детство постоянно создавало и постоянно создает себе живые образы своего разумения вещей и идей. Это простое, прирожденное человеку творчество его поэтической мысли и чувства.

Но можем ли мы основательно говорить, что иного язычества у нас и не было, что наше язычество осталось на первой поре своего развития, то есть, как мы упомянули, на простых, естественных основах простого детского творчества народной фантазии; что оставленные нам летописью и церковной письменностью имена языческих богов и в языческое время оставались одними голыми именами? И здесь мы опять встречаемся с известным заключением худо понятой шлецеровской критики: чего мы не знаем, о чем не сохранилось свидетельств, того не могло существовать и в живой действительности. Остались от языческих богов одни имена, потому что их капища и мифы разрушены христианством, a христианская, одна лишь церковная грамотность в течение веков редко позволяла себе даже упоминать эти проклятые имена, а тем меньше описывать подробности языческого поклонения; мирской светской грамотности, как и светской школы, у нас вовсе не существовало и по церковным запрещениям не должно существовать – вот достаточная причина, почему поэтические рассказы древнего язычества никем не записаны и исчезли из памяти. В устах народа они, несомненно, хранились многие века, воспевались в песнях-былинах, в которых и до сих пор все еще явно ощущается присутствие мифических образов высшего порядка, так называемых старших богатырей. Случайно уцелевшее еще от XII века «Слово о полку Игореве» вводит нас в такой мир живых мифических воззрений и созерцаний, который отстраняет и малейшее сомнение в существовании целого и полного круга русских мифов, носившихся живой жизнью даже над сознанием, воспитанным уже христианскими идеями. Суемудрие некоторых новейших филологов, доказывающих, что наше «Слово», в сущности, есть книжная и, стало быть, мертвая компиляция и в мыслях и в словах, собранная из какого-то неведомого и самим филологам болгарского источника, по меньшей мере обнаруживает только недостаточное знакомство не с одной буквой, а больше всего со смыслом и духом тех старых словес этой песни, которые составляли некогда поэтический язык древних боянов и рассыпаны не в одном «Слове» про Игоря, но и в других памятниках русской древней письменности.

Это «Слово», как давно уже отмечено, есть произведение литературное. Оно не былина народного песнопения, но творение грамотное и, однако, вовсе не книжное, не подражание книжным словесам, то есть книжной церковной речи, а подражание старым словесам поэтического творчества певцов – боянов, откуда эти словеса, как ходячие пословья, общие места, целиком вошли в состав «Слова». В отношении языка основой «Слова» служат только эти старые словеса. Это в собственном смысле литературный язык древней Руси. Некоторые его выражения могут идти от глубокой древности, потому что общие места, ходячие пословья всегда очень любимы народом и всегда долго удерживаются в народной памяти. Таким же путем образовался и церковный поучительный язык, заключающий в себе множество любимых или привычных выражений, которые в течение многих столетий удерживаются во всех произведениях собственного русского написания. Вот причина, почему в старых словесах Игорева певца находим выражения, проникнутые полным мифическим сознанием. «Слово о полку Игореве» вполне удостоверяет, что в нашей старой письменности существовали и другие ему подобные и также записанные песни, в числе которых могли быть и такие, где русские мифы и русское язычество изображены в желанной полноте или по крайней мере с желанными подробностями.

Из предыдущего обзора языческих верований и самых оснований языческого умонастроения и умоначертания уже можно видеть, что сам нрав язычника носит в себе те же черты горячего непреодолимого чувства, каким был исполнен и весь круг его понимания природы. Как известно, теперешние люди много размышляют; размышление – их сила и слабость, потому что во многих случаях оно охлаждает даже и высокие порывы чувства; язычник, наоборот, все понимал только чувством. В подвижности и стремительности его чувства его сила, которая, конечно, чаще всего приводила его к погибели, но зато приводила и к полному торжеству.

В этом отношении о язычнике можно говорить, что он «натура цельная», не раздвоенная и не половинчатая, отнюдь не разъедаемая в своих поступках многообъемлющим отвлечением и размышлением. То качество, которое лежало в основе языческого нрава, можно, пожалуй, назвать донкихотством, самодурством и тому подобными обозначениями его сильной, полной и цельной воли, которая, раз почувствовав прямизну своего направления, уже неизменно и непреодолимо стремилась выполнить себя во всех обстоятельствах и со всеми подробностями.

Можно сказать, что языческий нрав вообще сильнее, чем теперешний; язычник, как мы говорили, жил наиболее чувством, одним чувством на высоте своих идеалов и чувственностью – внизу своих материальных потребностей. По этой причине и весь его нрав состоял из полноты чувства. Это стихия его нравственного существования. Его страсти стремительнее и непреодолимее, пожалуй, можно сказать – животные. Союз любви, родства и дружбы он чувствовал живее, крепче, искреннее, сердечнее, но зато с такой же живостью и силой отдавался злобе и ненависти.

Естественно, что во всех поступках он больше всего уважал ту же самую силу чувства, поэтому мужество и храбрость во всех случаях составляли вершину или венец его нравственных деяний. Византиец Кедрин рассказывает в своей «Истории» один случай (1034 г.) о русских варягах, служивших в греческом войске наемниками. «Один из варангов, – говорит он, – рассеянных в области Фракисийской (в Малой Азии, на Армянской границе) для зимовки, встретив в пустынном месте туземную женщину, сделал покушение на ее целомудрие. Не успев склонить ее убеждением, он прибег к насилию; но женщина, выхватив (из ножен) меч этого человека, поразила варвара в сердце и убила его на месте. Когда ее поступок сделался известным в окружности, варанги, собравшись вместе, воздали честь[90] этой женщине, отдав ей и все имущество насильника, а его бросили без погребения, согласно с законом о самоубийцах».

Немецкие ученые, присваивающие имя варягов одному только германскому племени, принимают и этот случай как доказательство германства варягов именно потому, что здесь обнаруживается во всем блеске германское уважение к женской чести и вообще германская высота нравственности.

вернуться

90

буквально: увенчали