А у кого их нет, этих «временных трудностей»? …Вы смотрите на телевизионный экран и сидите в своем кресле, вам чистят ваше либидо и подкручивают что-нибудь в вашем суперэго, и вы перестаете вожделеть места в Принстоне или Гарварде и зарплаты кинозвезды. О, как похожи «наши» на «ваших», а «ваши» на «наших», Мир на антимир, «скучно на свете, Господи».

Создатель умных точных ракет среднего и дальнего радиуса действия, глядя на черное звездное калифорнийское небо, думает вовсе не о Боге, вечности и смерти, а о том, как хорошо было раньше: тогда с каждой журнальной страницы смотрел на читателя громадный медведь с разинутой клыкастой пастью и маленькой кепочкой на макушке. Медведь напоминал не столько русского мишку, сколько американского гризли. Этот гризли раза в два больше своего евразийского собрата и раза в три, как где-то я читал, его злобное, а посему и охраняется американским законом. Объяснять ничего не нужно; все было ясно без слов: гризли намеривался изнасиловать западную демократию, испуганно притаившуюся в уголке. (Стройные ножки, шортики и сумочка с учебниками, перекинутая через плечо.) И вот нужно было соорудить как можно больше этих ракет, чтобы засадить этому гризли между глаз. И был «job», и было хорошо.

Глядя на небо, калифорниец думает о «job» и знает, что этому больше не бывать; от медведя отвалилась лапа и добрая треть туловища, клыки порядком прогнили, и случись даже, что, прекратив жалобный скулеж, он встанет на дыбы, — устрашит немногих. А поэтому не нужны будут умные ракеты и не будет «job». Никто не поможет штату Калифорния. Никто не поможет городу South Bend (Южный Изгиб), штат Индиана, где я живу. Никто не поможет мне. А поэтому, встречая свою деканшу (а я знаю, что деканша имеет на меня зуб), я говорю радостно «Хай!» Этот самый «хай» в буквальном переводе означает «привет», но смысл его гораздо шире. «У меня все отлично, и я бесконечно рад видеть вас». И деканша отвечает мне: «Хай!»

Я живу в маленьком городке, городке Среднего Запада, этот «средний запад» что-то вроде русской средней полосы; это сердце Америки или, можно сказать, самая американская Америка, кондово—сермяжно—кукурузно-пролетарская. Изредка я отправляюсь в Чикаго, он рядом, да и там самый, что плодит Нобелевских лауреатов по экономике и «чикагских мальчиков», наивных Аль Капоне перестроечных реформ. В воскресенье, субсидируемый городским бюджетом, транспорт замирает, а у меня нет машины, как и телевизора, кредитной карточки (это свидетельствует, что за долгие годы, проведенные в Америке, я не вписался в американскую жизнь). Можно взять такси, но я перевожу стоимость проезда в рубли, ужасаюсь, вспоминаю о невыплаченных студенческих долгах, декане и иду пешком. Через весь город. Я прохожу центр (суд со статуей Свободы, точной копией нью-йорской, тюрьма, рядом с судом, мэрия и памятник северянам, погибшим в «той гражданской») и прихожу на станцию. Там маленький зал ожидания, где можно купить в автомате кофе и что-то вроде соленого бублика; я бросаю двадцатипятицентовики в утробу автомата и получаю кофе и пакет с бубликами. Со стены на меня смотрят портреты отцов-основателей, первопроходцев Индианщины с суровыми лицами и длинными хасидскими бородами. Насладившись бубликами, я выхожу на перрон и смотрю на полотно. Проходят поезда, иногда с новенькими машинами; я на границе Мичигана, с его Детройтом, автомобильным сердцем Америки, я провожаю эти машины глазами. Я знаю, что все они обречены.

Солнце восходит на востоке, и я вижу миллионы «Тоет», созревших в икринках где-нибудь под Токио, они спешат на страшный, невидимый бой, рассекая евразийскую равнину отточенным монгольским клином: панмонголизм — то слово дико. Нет, оно не ласкает мне слух. «Так высылайте ж к нам, витии своих озлобленных сынов…» Россия не окажет им сопротивления. Ее полки рассыпятся, разбегутся от первого удара и, оскалив зубы в вежливой улыбке, нукер из Мицубиси подтолкнет великого князя Московского острием компьютерного диска к ногам властелина. И великий князь, упав, распластавшись перед ним, получит в подарок шариковую авторучку и ярлык на Курильское княжение.

Фыркая от похоти и предчувствия боя, катафрактарии, плюхнутся в Атлантический океан; орды Хубилая цунами пойдут не с запада на восток, а с востока на запад. Где-нибудь под Калифорнией или Мичиганом их встретят отборные полки, встанут в ряд, закованные в лучшую компьютерную броню американских компаний.

Сначала в атаку пойдет текстиль, но его отобьют потогонные мастерские Нью-Йорка, а вдогонку, рассыпая по дороге смертоносный груз по фермам Европы, посыпятся на рисовые поля Хоккайдо кукуруза Lowa и картофель Idaho. А сверху американский летчик будет видеть, как в адских языках пламени, в сухих лепестках сушеного картофеля корчится соломенное золото фанз и истекают белым вином виноградники Прованса. А напоследок откроется чрево бесчисленных складов, чтобы засыпать горами сыра и сухого молока.

Но это будет лишь начало боя, потому что трубит рожок и, сомкнув ряды, тяжело и мерно пойдут в атаку компьютеры; это будет страшная сеча, и будет стоять насмерть силиконовая долина, но заброшенные в тыл мобильные полки карманных калькуляторов и электронных часов расстроят американские ряды, и тысячи, сотни тысяч, миллионы калифорнийцев встанут у окошек бирж труда.

Кольцо сомкнется, захлестнется петлей на черно-пролетарской шее Детройта, но угрюмо будет стоять в каре, гаечные ключи и отвертки в потных руках. «Старая гвардия», она помнит Ваграм и «солнце Аустерлица» и на предложение сдаться отвечает глухо, но внятно: "Fuck you! I need my job!»

И полки калькуляторов остановятся, смущенно и трепетно, ибо им покажется, что император снова надел свои «итальянские сапоги», но тут снова протрубит рожок, завизжат миллионы сигналов, и новенькие, выкатившиеся из чрева кораблей, «тоеты» пойдут в атаку с фронта, тыла и флангов. А за ними, помня унижения, покатятся союзные «Вольво» и «Фольксвагены», посыпятся сверху сыры Лангедока и немецкие окорока. А затем в прорыв напалмом польется русская водка из вассального нижегородского княжества, и девочки с Арбата (блондинки в черных, а брюнетки в белых чулочках), визжа, пойдут на приступ Лас-Вегаса.

Пощады не будет никому. И везде — на корпусах машин, на куриных ножках, на ягодицах девочек — будет светиться Валтасаровым клеймо : «Made in Japan». Ржавые, никем не убранные черепа кабин покроют равнину от Калифорнии до Новой Англии.

Я сижу в своем офисе, дверь открыта. Я должен быть доступен для масс и, если ко мне пожаловала студентка, всем должно быть видно, что я ничего себе не позволяю. Студентки и студенты приходят редко, кроме одной. Это японка. Она забрела в кукурузную провинцию, глухой тыл врага, чтобы обучится его языку и узнать его секреты. Она слегка склоняет почтительно голову в традиционном японском поклоне (ей не привились демократические традиции и права большинства ) и включает магнитофон «Made in Japan, и начинает слушать о том, что такое «революция сверху и сталинизм. Я говорю ей, доверительно и авторитетно, как азиат азиату, что Он был жестокий властитель, создатель великой евразийской империи, которой нет. Мигает красная лампочка магнитофона, и я смотрю в её послушные агатовые глаза. Прощаясь, она спрашивает: А экзамен будет как раньше ? Ага. Три вопроса на выбор и краткий ответ на несколько маленьких вопросиков.

Россия умерла. Америка умирает. Ещё в прошлом веке Токвиль, побывший в Америке совсем немного, а в России вовсе не бывавший, заметил, что будущее принадлежит двум этим странам. И оказался прав. Они срослись в смертельной вражде, насильник и насилуемый. Две сверхдержавы злобно топорщили термоядерные фалосы. Смерть одного оказалась смертью другого. Америка просто не осознала ещё этого. Америка умрёт, Россия умерла, но они встретят смерть по-разному.

Россия не верит, что время молодости и силы прошло, что морщины смяли лицо и обвисло кожа, что она уже не самая обольстительная и привлекательная и народы мира не оборачиваются, когда она проходит по одной шестой части суши на высоких каблучках. Она не поверит зеркалу и начнёт мазаться и краситься Федоровыми, Бердяевыми, а то и просто Кашпировскими и ждать жениха с Запада. (Так, кажется утверждал Бердяев ? ). И пустится во все тяжкие с юными и не очень юными эфебами. И жених придет. Моложавый, весёлый, с честным открытым лицом. Он будет вежливым и обходительным, будет поить валютным кофе и потчевать солёными сухариками и не тащить сразу на койку, как пьяненькие дядечки из ближнего зарубежья. Он приведёт её на смотрины, в кафе-конгресс. Она наденет по этому случаю самую лучшую и самую короткую юбочку и скажет господам. что при манишках и галстуках, что она всегда принадлежала Западу, что бы там не говорили злопыхатели. И господа в галстуках одобрительно загудят и одарят её аплодисментами. Местная пресса отметит, что аплодировали не раз. А затем они (она и жених) придут к ней домой. Она добудет свечи. Ведь кажется, так это происходит на Западе ? Она побежит на рынок и купит за последние гроши мясо, овощи и вино и зажжет свечи (Предварительно она, конечно, отключит телефон, чтобы, не дай Бог, не звякнул кто-нибудь из знакомых эфебов или, упаси Боже, кто-нибудь из ближнего зарубежья ). Они откушают мясо и пригубят вино, а затем она сядет на кровать. Господин подсядет к ней и возьмет ее за руку, и ее глаза загорятся. Он скажет ей, что она ему очень нравится и он хотел бы создать семью, а еще его интересуют безделушки, которые, он знает, лежат в комоде. Она принесет их, фамильные драгоценности, всякие там ракетки и бомбочки и скажет ему, что собирали их еще дедушка Брежнев и прадедушка Сталин и это, в общем, все то, что у нее осталось. Жених с Запада возьмет эти безделушки, подержит, посмотрит на свет, попробует на зуб. Многое подгнило, проржавело за семь эпических лет, но еще отличные вещицы старой имперской пробы. И глаза его загорятся, и он скажет, что вовсе ей они не нужны, потому что они вскорости поженятся, и он введет ее в европейский дом, а затем он наклонится к ней и нежно поцелует ее в губы. Губы ее приоткроются, она тяжело задышит и откинется на подушку в ожидании того, что торопливые и дрожащие от волнения пальцы начнут расстегивать крахмальную кофточку или сразу полезут под юбку, как поступали знакомые эфебы из дальнего зарубежья. (Готовясь к этому важному событию она раздобыла трусики с клеймом из дальнего зарубежья и надела черные чулочки.) Но жених с Запада, отпрянув и поправив галстук, скажет, что она, конечно, ему очень нравится, но он уважает ее как человека, как личность и вовсе не видит в ней только «sexual object». Это, значит, когда на женщину смотрят не как на личность, а как на предмет для удовлетворения мужской похоти. С этим на Западе строго.