— Я сделаю для Неси все, что в моих силах. Сегодня или завтра повидаю Джибсона. Все, что возможно, будет сделано. Не тревожьтесь о ней так сильно. Поберегите и себя.

Решив, что цель ее достигнута, и не смея больше отнимать у него время, Мэри тотчас поднялась и готовилась уйти. Доктор встал тоже, но не сделал никакого движения к выходу и молча смотрел ей в лицо, на которое теперь, когда она стояла, падал неверный луч бледного мартовского солнца, такой бледный здесь, в глубине комнаты, что он походил на свет луны. Взволнованный, как был когда-то взволнован другой мужчина, глядевший на нее при лунном свете, доктор, затаив дыхание, любовался красотой этого лица, ярко выступавшей в таком освещении и только выигрывавшей от простого, незатейливого наряда. Его воображение одевало эту девушку в атлас цвета блеклой лаванды, видело ее в серебряном сиянии южной луны, в садах Флоренции или на балконе в Неаполе.

Мэри решительно ступила вперед маленькой ножкой в грубом башмаке, направляясь к дверям. Доктору ужасно хотелось удержать ее, но он не находил слов.

— Прощайте, — услышал он ее тихий голос. — И благодарю вас за все, что вы сделали для меня и раньше, и теперь.

— Прощайте, — сказал он машинально, идя за ней в переднюю, сознавая, что она уходит. Он открыл перед ней дверь, смотрел, как она сошла по ступеням, и, испытав вдруг острое чувство утраты, повинуясь порыву, крикнул ей вдогонку поспешно, неуклюже, как школьник:

— Вы скоро придете опять, да?

Потом, стыдясь своей несдержанности, сошел вниз и в объяснение этого возгласа сказал:

— Когда я поговорю с Джибсоном, мне ведь нужно будет сообщить вам результат.

Мэри снова поглядела на него с благодарностью и, проговорив: «Я приду на будущей неделе», — торопливо ушла.

Медленно возвращаясь обратно в дом, доктор удивлялся своему порыву, этому неожиданно высказанному вслух желанию, чтобы Мэри поскорее пришла опять. Сначала он с некоторым стыдом за себя приписал это обаянию ее красоты в том освещении, в котором он видел ее только что у себя в приемной. Но потом он честно признался себе, что это было не единственной причиной его поведения. Мэри Броуди всегда привлекала его удивительной красотой своего внутреннего облика, и жизнь благородной и мужественной девушки вплелась в его существование в этом городе короткой и трагической нитью. С той самой минуты, когда он впервые увидел ее без чувств, в таком печальном состоянии, среди грязи и убожества, как лилию, вырванную с корнем и брошенную на навозную кучу, его привлекли к ней ее юность и беспомощность, а позднее — терпение и стойкость, с которой она, без единой жалобы, переносила долгую болезнь и горе после смерти ребенка. Он ясно видел к тому же, что, хотя Мэри не была больше девушкой, она целомудренна и чиста, как этот свет, что недавно играл на ее лице. Она возбуждала в нем восхищение и живой интерес, и доктор давал себе слово, что поможет ей перестроить жизнь. Но она тайком уехала из города, как только ей позволили силы, вырвалась из той сети осуждения и злословия, которую, должно быть, ощущала вокруг себя. В годы ее отсутствия Ренвик по временам думал о ней. Не раз вставала она в его памяти, тоненькая, светлая, хрупкая, и был во всем ее облике какой-то настойчивый призыв, словно она хотела сказать ему, что нити их жизней снова переплетутся.

Доктор сел к столу, погруженный в мысли о Мэри, моля судьбу, чтобы возвращение ее в этот дом скорби, откуда ее так жестоко изгнали, не окончилось снова трагедией. Через некоторое время мысли его приняли иное направление, и он достал из ящика стола старое письмо в одну страничку, уже немного выцветшее за четыре года, написанное круглым почерком, косыми, загибавшимися книзу строчками. Он перечел его снова, это единственное письмо Мэри к нему, в котором она посылала ему деньги, — вероятно, с трудом скопленные из ее скудных заработков, — желая хоть немного вознаградить его за лечение и заботы о ней. Держа письмо в тонких пальцах, доктор задумался, глядя прямо перед собой; он видел в своем воображении Мэри за той работой, о которой она упоминала, видел, как она на коленях скребет щеткой полы, как она стирает, моет на кухне посуду, выполняет все обязанности прислуги.

Наконец он со вздохом оторвался от этих мыслей, положил письмо обратно в ящик и, так как до вечернего приема больных у него оставался еще целый час, решил, не откладывая, сходить к директору школы и поговорить с ним о Несси. Сказав экономке, что он вернется к четырем, доктор вышел из дому и, не торопясь, направился в школу, до странности» серьезный и рассеянный.

Школа находилась неподалеку, в центре города, немного в стороне от других домов Черч-стрит, благодаря чему больше бросалась в глаза строгая, но поражавшая прекрасными пропорциями архитектура ее обветшалого фасада и гордо красовавшиеся на мощеной площадке перед ним две русские пушки на высоких лафетах, взятые под Балаклавой отрядом уинтонской добровольческой кавалерии, которым командовал Морис Лэтта.

Но Ренвик, подойдя к зданию школы, сразу же вошел внутрь, не замечая ни фасада, ни пушек; поднявшись по отлогим, истертым каменным ступеням, он прошел по коридору, все с тем же озабоченным видом постучал в дверь директорского кабинета и вошел.

Джибсон, на вид слишком молодой для поста директора, не успевший еще отлиться в форму ученого педанта, сидел за письменным столом, заваленным бумагами, посреди своего небольшого кабинета, уставленного по стенам книжными полками. Этот толстенький человек в опрятном коричневом костюме не сразу поднял глаза и продолжал изучать какой-то лежавший перед ним документ.

Легкая улыбка скользнула по серьезному лицу Ренвика, и через минуту он сказал шутливым тоном:

— Ты все тот же усердный труженик, Джибсон. — И когда тот, вздрогнув, поднял глаза, он продолжал: — Глядя на тебя, я вспомнил старые времена, когда ты вот так же постоянно сидел и изучал что-нибудь.

Джибсон, просветлев при виде Ренвика, откинулся на спинку стула и, знаком попросив гостя сесть, промолвил легким тоном:

— Я понятия не имел, что это ты, Ренвик. Думал, что это кто-нибудь из моей чернильной команды, трепеща, ожидает заслуженной кары. Этих сорванцов полезно держать в благоговейном страхе перед высшим начальством.

Они обменялись улыбкой, почти такой же непосредственной, как когда-то в школьные годы, и Ренвик сказал:

— Ты точь-в-точь старый бульдог Морисон. Я непременно скажу ему это, когда вернусь в Эдинбург. Он будет польщен таким комплиментом.

— Посмеется, ты хочешь сказать, — воскликнул Джибсон, и глаза его принял» мечтательное выражение, словно смотрели в прошлое. — Эх, как бы мне хотелось вернуться в наш старый город! Везет тебе, черт тебя возьми!

Затем, остановив вдруг взгляд на Ренвике, он спросил:

— Неужели ты уже пришел проститься?

— Нет, нет, дружище. Я уеду месяцев через шесть, не раньше. Я еще пока не бросаю тебя одного в этой глуши.

Лицо его приняло другое выражение, некоторое время он молча смотрел на пол, потом устремил глаза на Джибсона и сказал серьезным тоном:

— Я пришел По не совсем обычному делу и хочу поговорить с тобой о нем по секрету. Мы с тобой старые друзья, но мне трудно объяснить тебе, чего я хочу. — Он опять помолчал, потом продолжал с некоторым усилием: — У тебя в школе учится одна девочка, в которой я принимаю участие, больше того — за которую я тревожусь. Это Несси Броуди. Я косвенно заинтересован в ее здоровье и ее будущем. Прими во внимание, Джибсон, что я не имею ни малейшего официального права обращаться к тебе таким образом; я это отлично знаю, но ты ведь не похож на других директоров и наставников. Мне нужно узнать твое мнение, а может быть, понадобится и твоя помощь.

Джибсон внимательно посмотрел на друга и тотчас отвел глаза. Он не спросил, почему Ренвик интересуется Несси, и ответил медленно:

— Несси Броуди? Она способная девочка. Да, очень понятливая, но у нее странный склад ума. Память у нее замечательная, Ренвик: если ты прочтешь ей вслух целую страницу Мильтона, она повторит все почти слово в слово. Схватывает она все быстро, но вот способность рассуждать, более глубокие свойства мышления у нее развиты непропорционально слабо. — Он покачал головой. — Она, что называется, примерная ученица, соображает быстро, но, к сожалению, я замечаю в ней некоторую ограниченность интеллекта.