Теперь уж Паньки не чурались, народа в деревне осталось совсем ничего, попробуй повыбирай, сам одинешенек останешься, тут любая беседа дорога. А от Паньки нос воротить, так и вовсе неумно. Нюрка, жившая через четыре дома, попыталась было, да раскаялась. Нюрка была молодой, ровесница беспутной Любке, но характерной. Даже средь коренастых замошинских баб Нюрка выделялась особо. Еще в девчонках ее дразнили медведицей – за силу, ширину и трубный голос. А как вышла Нюрка замуж, отхватив заморыша Ваньку, и зажила своим домом, так открылось в ней стремление грести к себе, от которого родилось с годами едкое прозвище Хап-баба. И не то, чтобы Хап-баба как-то особо не любила Паньку или обидела чем, а просто не замечала, свои заботы довлели. Паньку тоже не обида взяла, а больше любопытство: что станет? Подошла к Нюрке, волочившей со мха двухведерную торбу ягоды, погладила по рукаву, ласково сказала:

– Ой, Нюша, все ты в делах. И намедни бегала и и седни бежишь. Отдохнула бы…

– Некогда, – отрубила Нюрка, – зимой наотдыхаюсь, – стряхнула панину руку и загрохотала сапогами к дому.

Назавтра Нюрка на работу не вышла и на второй день тоже. А когда вечером Панька, возвращаясь с вязки дресты, проходила деревней, ее остановил громкий стук в стекло. Нюрка махала рукой из-за рам, приглашая в дом. Пыталась выйти в сени, встречать, да не смогла, страшенный прострел скрутил поясницу и не давал даже встать по малой нужде.

– И что за наказание такое? – гундосила Нюрка. – Лежу как гвоздем приколоченная, ничо не могу. Корова не прибрана, птица беспризорная. А еще бычок у нас подрастает. Его сейчас не накормишь, в декабре сдавать нечего будет. И картошку копать пора подходит. Ваня один не справится.

– Прежде справлялся, – сказала Панька.

– Прежде он рядом пас, забегать мог, а сейчас вон куда гоняет, аж за линию.

– Ну не убивайся, – успокоила Панька. – Выздоровеешь. А другой раз, смотри, не только о работе думай, но и о спине. Своя, чать.

И верно, на следующий день Нюрка уже ковыляла по двору, а через неделю, как ни в чем не бывало, копала картошку и таскала ее домой, спокойно вскидывая на хребтину трехпудовые мешки. Но с Панькой стала отменно вежлива, а однажды вдруг появилась у паниной избы с решетом.

– Я те гостинца принесла! – сообщила она, – яичек, вот, три пятка. У тебя своих-то курей нет…

У Паньки и впрямь не было ни птицы, ни скотины. Вроде бы с детства была приучена, все умела, а не приживалась у нее никакая животина, тоже, видать, боялась сглаза. Панька сперва удивилась, чуть не обиделась подарку, принялась было отнекиваться, а потом вдруг согласилась и взяла. Что еще делать, раз своего нет? А Нюрке будет урок.

Потихоньку и другие деревенские стали покупать спокойствие мелкими подношениями: яичками, баночкой меда, набиркой огурцов. Панька брала, сначала стесняясь, а постепенно привыкла и удивлялась, ежели кто из соседей медлил с подарком.

Во всей деревне свободны от оброка были двое: две Маши – хромоножка, которая выросла и тихо начала увядать в соседнем доме, и бабка Маша Антонова, жившая на дальнем конце. Перед хромоножкой Панька чувствовала себя виноватой, и не то что поборы брать, сама старалась помочь чем можно. Маша к тому времени уже осиротела, жила одна, в совхозе по инвалидности не работала, но с хозяйством справлялась. Леха, к старости пересевший с трактора на лошадь и за поллитра поднимавший огороды всем окрестным бабкам, для Маши-хромоножки пахал за маленькую.

– Сам колченогий! – смеялся он. – Как не порадеть.

У Маши была одна любовь – цветы. Каких только гвоздик и георгинов не росло в палисадничке перед ее домом! А пышный куст сирени у крыльца распускался раньше всех в деревне и держал цвет дольше всех. С Панькой Маша жила дружно, не раз предлагала ей корни и рассаду цветов, но Панька отказывалась намертво.

С бабкой Машей Антоновой было совсем другое дело. Она просто жила, словно и нет на свете никакой Паньки с дурным глазом. В конце концов это взяло Паньку за живое, и она отправилась поглядеть на нелюдимую старуху. Нашла ее на огороде, поздоровалась, заговорила о житье. Но бабка не приняла разговора.

– Мое житье – лучше некуда, – отрубила она, – и тебе его не спортить.

– О чем ты, тетя Маша?

– Сама знаешь. И не зыркай тут, все одно ничего не получится. Меня Тоня, учителка твоя, крепко любила, потому и власти твоей надо мной нет.

– Что-то ты, тетя Маша, городишь. Я лучше пойду.

– Ну иди, иди…

Панька сбежала домой в смятении, но с тех пор ревниво присматривалась к бабки-машиному существованию, нутром чуя, что последнее слово здесь еще не сказано, и когда-нибудь наступит ее час.

Время, казалось, остановилось. Если что и менялось в жизни, то только к худшему. Расползалась из деревень молодежь, потихоньку вымирали старики. Закрывались фермы, на которых стало некому работать, пашни превращались в покосы, старые лесные делянки зарастали вербой. Закрылся магазин в Андрееве – не нашлось продавца. Потом ушел на пенсию и уехал из села фельдшер, и старики вновь вспомнили про Паньку. Сама Панька тож давно была на пенсии, вышла при первой возможности – кому они нужны, совхозные заработки, если денег все равно тратить не на что?

Лечила Панька за бесплатно, как в юности привыкла, а подарки брала, напоминая о себе забывчивым ломотой, прострелом или иной лихоманкой. Хотя так случалось редко, годы текли без треволнений, Паньке казалось, что ничто в мире не меняется, и меньше всего она сама.

Но новость все-таки пришла и ударила под-дых. Вечор еще загадывала Панька ехать с утра на рынок, продать лишек оставшейся после зимы картошки, но ночью проснулась от тянущей и все нарастающей боли. Утром едва хватило сил выйти и достучаться к Маше-хромоножке. Маша накипятила воды, обложила Паньку горячими бутылками. Заваривала медвежьи ушки, что сама Панька рвала прошлым летом. Не помогало ни тепло, ни терпкий отвар. Вызвали врача. Он приехал на второй день, сделал уколы и направил Паньку в больницу. Там Панька и провела два лучших летних месяца. Врач сказал, что не в порядке печень. Шутил:

– Небось думала, что печенка только у телят да поросят имеется? А она и у тебя есть.