– Ясно… – протянул Колька. – У вас тут порука. Спелись. Но у меня это не пройдет, здесь я партизанщины не допущу…

Паня увидела, как багровея полез из-за стола Леха, и упредила его, сказала зло и хлестко:

– Дала бы тебе по морде за такие слова, да рука на калеку не поднимается. А ты, к тому же, и воин знатный. Так что живи, коли получится.

Колька хлебнул раскрытым ртом воздуха, сел, потер лоб целой рукой.

– Хорошо, – сказал он дребезжащим голосом. – Позиции определились. Большинство за исключение. Переходим ко второму вопросу. А посторонних, – остро улыбнулся он, – попрошу очистить помещение…

Панька поднялась, боком вышла из-за стола. Клеенчатая дверь закрылась за ее спиной. Последнее, что расслышала Панька, были слова бригадира, обращенные к Лехе:

– А ты будешь объяснять свой поступок на бюро.

И почему-то именно эта угроза, а не собственная беда, напугала ее больше всего.

Ночь Паня промаялась без толку, перебирая горькие мысли, утром, хочешь – не хочешь, пошла в контору. Никуда от Кольки не деться, и тут он власть, и там. Давно ли, кажется, в одну школу бегали, а теперь такой душегуб вышел…

За холмом на рубшинских полях что-то гулко треснуло, звук прокатился над головой, ударился о кромку леса, вернулся, слабея. Знакомый был звук, нехороший.

«Немецкая мина», – на слух определила Паня и, похолодев, бегом кинулась к конторе, зная, что там и будут ее искать, если понадобится помощь. Через несколько минут к конторе принесли Кольку. Бригадиру вошло в голову лишний раз пройти полями, куда с утра хотел отряжать баб. Там и достала младшего лейтенанта Покровского ушедшая война. Взрывом оторвало ступню, осколки искромсали другую ногу. Колька потерял много крови и был без сознания.

Паня наложила жгут, обработала осколочные раны. На рану – полотно, сверху – партизанскую корпию, чистый болотный мох, свежий, зеленый. Этот мох берег партизан, ложась вязким ковром под ноги карателей, чтобы гитлеровцы не сумели пройти те сотни метров, что отделяли лес от партизанских островов. Мох растил клюкву, спасая от цинги, мох веками процеживал воду, обеззараживал, очищая от всего скверного, недаром нет воды вкуснее, чем на верховом болоте. Мох и лечил: сфагнум на повязке останавливал воспаление, предупреждая гангрену; немало душ было сохранено скромным хозяином псковских болотин.

Все, что надо, Панька сделала на совесть, лишь одно было не так: руки оставались холодными. Не жалко было бригадира.

С пахоты сняли единственного колхозного коня, белого жеребца по кличке Фулиган. Раненного положили на телегу, Паня уселась рядом, Мишка Баламут взялся за вожжи. Ехать предстояло в Доншину в дорожную больницу. Ближе доктора не было.

По дороге Колька пришел в себя. Сначала лежал, верно ничего не понимая, лишь постанывал от толчков. Потом взгляд стал осмысленным, Колька слабо позвал:

– Это ты, Панька?

– Я, – ответила Паня. – Вишь, опять не на работе, и Фулиган тоже гуляет.

Колька закрыл глаза и сказал словно про себя:

– Вот оно как… Меня мать упреждала, чтоб с тобой не связывался, мол тебе бабка Тоня перед смертью силу передала, да я не послушал. Не поверил. А ты и впрямь сглазила… Ничего, я еще вернусь. Такие как я не умирают.

– Лежи уж, – сказал Панька.

Остаток пути ехали молча, и Панька думала: неужто и впрямь получила от бабки Тони этакий подарок? Ничего не придумала, но решила – пусть будет, что будет. Коли нет ничего, так и жалеть не о чем, а есть… она же плохого никому не хочет, и Кольку, вон, перевязала как следует, хоть он и ее сгубил, и Лехе грозился. Все справила как надо, и коли не выживет бригадир, так это не ее вина. Нечего было Лешку трогать.

Кольку довезли и сдали в железнодорожную больницу. Он уже снова был без памяти и умер в тот же день, так и не придя больше в сознание.

С того времени по ближним деревням, сначала лишь среди древних старух пополз слушок, что у Паньки замошинской объявился дурной глаз. Сама Панька ничего о слухе не знала, и даже распрощавшись с мечтой об учебе, надежды на хорошее не оставляла.

После собрания Паня стала по-особому смотреть на Леху. Вроде, невидный парень, ростом не вышел, и калека к тому ж, а запал в сердце. Не отпугивали ни малый рост, ни увечье, то ли оттого, что выбирать было некого в оскудевших парнями деревнях, то ли потому, что слишком хорошо Паня знала, как этот шрам лег на лехино лицо.

В августе сорок первого партизанский отряд первый раз вышел с островов. Многого еще не умели, но все же забрали подготовленный к вывозу хлеб, порвали телеграфную связь и ушли обратно. В ответ немцы прислали карателей: пехоту и два танка. Техника дальше Замошья не пошла, сунулись было, да один танк утопили. Пехота выбралась к самому моху и здесь остановилась. Во мху человек ползет как муха в варенье, не то движется, не то на месте копошится. А тем временем с крутых высоток, прикрывающий партизанский Ушкуйный остров, можно бить наступающих, не торопясь, словно мишени на стрельбище. Так и простояли немцы целых три недели до самых осенних дождей в двухстах метрах от партизанского пикета. Притащили на руках через мокрый лес три миномета и закидывали минами высотки. До самых Ушкуйников было не дострелить. А когда фашисты отошли к деревням, на ближнем пикете оставался живым один шестнадцатилетний Леха. Он и стал первым, и потому особо запомнившимся Паниным пациентом.

Теперь через пять лет все панины мысли были о нем. Панька ходила по полю, пробивала тырчком лунки, споро закладывала в них по-лысенковски нарезанные дольки картошки, а сама нет-нет, но косила глазом – не идет ли Лешка, хотя отлично знала, что он тоже на работах. А Леха то ли не видел, то ли не хотел замечать новое панькино горе. Встретит – здоровается по-хорошему, с улыбкой, а повернуть так, чтобы чаще видаться – этого нет. Панька в Замошье, Леха в Андреево, дороги две версты, а они словно в разных районах живут. Как ни зайдешь в свободную минуту – Леха в Погосте.

Потом нашлись услужливые люди, порадовали – бегает Леха в Погост к Любке Мироновой. Паня сперва не поняла, что за Любка в Погосте объявилась? Потом вспомнила: есть у Мироновых дочка, совсем девчонка, на пять, что ли лет младше самой Паньки. И Любку припомнила – бледного с недокорма заморыша военной поры. Вспомнила и не поверила сплетне. Однако, выбрав вечер (сенокос уже кончился, а рожь еще не выколосилась), пошла в Погост, в клуб. Сбежала оттуда через час, глотая обидные слезы. Все оказалось правдой. Дистрофик Любка умудрилась неведомо как вытянуться и расцвесть. Не один Леха положил глаз на тонконогую, стройную девушку с огромными мерцающими глазищами.