Внезапно загорелось окно — зажегся свет в будуаре леди О'Мой, — к которому Самовал был обращен лицом.
Этот свет отвлек его внимание и ослепил на какое-то мгновение, в то же время сэр Теренс отчетливо увидел своего противника и, собрав оставшиеся силы, нанес удар. Самовал, вглядываясь в темноту широко раскрытыми глазами, даже не увидел его руки, и только когда его грудь обожгла боль, словно от выплеснутого расплавленного свинца, мгновенно осознал: это конец.
Самовал издал слабый возглас удивления, почти сразу же перешедший в кашель, застрявший в горле, его руки бессильно упали, и, пошатнувшись, он рухнул лицом вниз к ногам сэра Теренса и остался лежать, царапая в судорогах агонии руками землю.
Пораженный сэр Теренс, неподвижно стоя на полусогнутых ногах и едва понимая, что произошло — все длилось считанные секунды, — в оцепенении глядел на распростертое перед ним тело. В мертвой тишине послышался свистящий шепот:
— Что это? Тс!
Тихо отступив назад и инстинктивно прижавшись к стене, чрезвычайно заинтересованный и встревоженный каким-то смутным подозрением, О'Мой стал смотреть на окна комнаты своей жены, откуда раздался шепот и где зажегся свет, позволивший как он теперь понял — одержать ему победу в столь неравном поединке. Взглянув на балкон, в тени которого он притаился, О'Мой увидел две фигуры — это была его жена и еще кто-то — и что-то черное, свисавшее оттуда до самой земли, наконец он разглядел веревочную лестницу.
О'Мой почувствовал по всей своей коже зуд, словно волосы на ней встали дыбом, как шерсть у собаки в минуты возбуждения; его тело прошиб озноб, как будто кровь в жилах внезапно остановилась; к горлу подступила тошнота. И тут, обращая ужасное подозрение О'Моя в его еще более ужасную уверенность, второй человек тихо заговорил, однако не настолько тихо, чтобы он не узнал голос Неда Тремейна.
— Там кто-то лежит. Я вижу какую-то фигуру.
— Не спускайся! Ради бога, пойдем! Пойдем и подождем, Нед! Если кто-нибудь придет и увидит тебя, все пропало!
Приглушенный, дрожащий от испуга голос его жены, достигший слуха О'Моя, подтверждал, что он действительно слепой, доверчивый рогоносец, о чем ему в лицо говорил Самовал, за что выкашливал теперь остатки своего духа на траву этого сада.
Оставаясь невидимым, укрытым во тьме, О'Мой стоял, совершенно утратив способность двигаться и рассуждать, ощущая лишь боль, пронзившую все его существо — и тело, и ум, и душу, остановившую ток крови в жилах и покрывшую лоб испариной.
Он уже решил выступить на свет и, дав волю своему бешенству, окликнуть человека, который обесчестил его, и убить на глазах этой низкой женщины, приведшей его к такому позору, но сдержался. Или это дьявол удержал его? Такой способ, шептал искуситель, слишком прям и прост. Нужно подумать. Необходимо время, чтобы приспособить свой разум к новым ошеломляющим обстоятельствам, столь внезапно открывшимся.
Очень тихо и осторожно, держась в тени, О'Мой пробрался боком вдоль стены к двери, которую, выходя, оставил лишь притворенной, беззвучно открыл ее и, зайдя в дом, так же беззвучно закрыл. Какое-то время он просто стоял, тяжело прислонившись к ней спиной, вздрагивая от душивших его рыданий. Затем, взяв себя в руки, прошел по коридору в маленький кабинет, специально отведенный в жилом крыле для его работы по ночам, что иногда случалось. О'Мой провел в этой комнате последний вечер накануне поединка с Самовалом.
Открыв дверь — на столе все еще горела оставленная им лампа, — он замер, прислушиваясь к звукам, раздающимся наверху. Его взгляд, скользивший вверх-вниз, привлекла полоса света под дверью в конце коридора. Это была дверь буфетной, и сэр Теренс сразу сообразил, что Маллинз, зная, что его хозяин работает и он еще может ему понадобиться, тоже не ушел спать.
Все так же бесшумно сэр Теренс шагнул в кабинет и, затворив дверь, прошел к своему столу, где устало опустился в кресло. Некоторое время он сидел неподвижно, с искаженным лицом, уставившись горящими, словно тлеющие угли, глазами в пустоту. На столе перед ним лежали письма, которые О'Мой написал в последние часы — жене, Тремейну, брату в Ирландию и еще несколько, относящихся к его служебным делам и имеющих своей целью их продолжение в случае его гибели.
Среди писем этого рода находилось одно-единственное, которое теперь непременно нужно было сохранить и которому в дальнейшем предстояло сыграть большую роль — записка генерал-интенданту, касающаяся дела, требующего неотложного решения. На конверте стояла пометка «Крайне срочно», и его следовало отправить пораньше утром. О'Мой выдвинул ящик и сгреб туда все остальные письма. Закрыв его, он выдвинул другой и вынул из него деревянный футляр для пистолетов. Взяв в дрожащие руки один из них, О'Мой стал его машинально проверять, думая на самом деле, естественно, о своей жене и Тремейне. Он размышлял о том, насколько обоснованными оказались все кошмарные видения, рождаемые его ревностью; насколько глупым был переживаемый им после этих приступов стыд; о том, до чего неразумной оказалась его вера в честность Тремейна. Но тяжелее всего О'Мою было думать о вероломстве, о коварной ловкости, с которыми Тремейн усыпил его подозрения, признавшись в своих якобы невыразимых чувствах к Сильвии Армитидж. Такая двуличность, с болезненной досадой говорил себе О'Мой, достойна, вероятно, самого Иуды. А он, простофиля, доверчивый и недалекий, просто напрашивался на то, чтобы его водили за нос. Как эти двое, должно быть, смеются над ним! О, Тремейн очень хитер! Он сумел стать другом, почти братом, напоказ выставляя свою привязанность к семье Батлеров, чтобы оправдать близость к Юне, как теперь понимал О'Мой. И он вспомнил, как застал их в саду в ночь бала у графа Редонду, вспомнил честную физиономию этого лжеца, остудившего тогда его уже готовый было вырваться наружу справедливый гнев.
Да, этот подлец, несомненно, хитер. Что ж, будь он проклят, на хитрость надо отвечать хитростью! Он поступит с Тремейном так же жестоко, как тот поступил с ним, и своей распутной жене тоже отплатит. Искушаемый, наверное, самим сатаной, О'Мой внезапно понял, как ему поступить, и, положив обратно пистолет, закрыл футляр и убрал его в ящик.