Самый обыкновенный нож, такой можно купить у торговца скобяными товарами, или у лоточника на рынке, или в любой мелочной лавчонке, а фабрикант, которого вскоре разыскали, утверждал, что десятки тысяч этих ножей разошлись по Парижу и его окрестностям.

Нож был новым. Его, видимо, приобрели специально для убийства. На черенке еще можно было прочесть цену, написанную несмываемым карандашом.

Это вселяло смутную надежду обнаружить торговца, у которого была сделана покупка.

— Лагрюм! Займитесь-ка этим ножом.

Лагрюм завернул нож в клочок газеты, сунул его в карман и ушел.

Он ушел в странствие по Парижу, которому суждено было длиться девять недель. Каждое утро Лагрюм являлся за ножом, убранным накануне в ящик стола.

Каждое утро мы смотрели, как он кладет орудие преступления в карман, берет зонтик и уходит, не забыв раскланяться.

Потом я узнал, сколько было лавок, — ведь дело это стало легендарным, — где могли купить нож. Даже если не выходить за городские стены и ограничиться двадцатью округами Парижа, число получается фантастическим.

О транспорте не могло быть и речи. Надо было ходить с улицы на улицу, чуть ли не от двери к двери.

Лагрюм носил в кармане план Парижа и зачеркивал на нем улицу за улицей.

Думаю, в конце концов даже начальство забыло, каким делом он занимается.

— Лагрюм свободен?

Кто-нибудь отвечал, что Лагрюм занят розыском, и больше вопросов не задавалось. Как я уже говорил, близилось Рождество. Зима стояла холодная и дождливая, грязь налипала на башмаки, а Лагрюм без устали таскался по улицам со своим бронхитом, глухо кашлял и не раздумывал, есть ли смысл в этих его хождениях.

Через девять недель, уже после Нового года, в мороз, он явился днем в уголовную полицию, все такой же спокойный и унылый, без радости или хотя бы облегчения во взгляде.

— Шеф здесь?

— Нашел?

— Нашел!

Не в скобяной лавке, не на рынке, не у торговца хозяйственными товарами. Все эти места он обошел понапрасну.

Нож был куплен в писчебумажном магазине на бульваре Рошешуар. Владелец узнал свой почерк, припомнил молодого человека в зеленом шарфе, сделавшего у него покупку два месяца назад.

Он сообщил довольно точные приметы, убийца был арестован и через год казнен.

А Лагрюм скончался на улице, но не от бронхита, а от паралича сердца.

Прежде чем рассказать о вокзалах, и в частности о Северном, к которому у меня все еще есть счет, мне хочется в двух словах коснуться довольно неприятной для меня темы.

Меня часто спрашивают, когда разговор заходит о первых годах моей службы:

— А в полиции нравов вы состояли?

Теперь полиция нравов переменила название. Ее стыдливо именуют Светской бригадой.

Ну что ж! И через это я прошел, как большинство моих собратьев. Служил я в полиции нравов недолго.

Несколько месяцев, не больше.

И сейчас, отлично понимая необходимость этой службы, я лишь смутно и с некоторой неловкостью припоминаю свои дни там.

Я уже говорил о фамильярных отношениях, которые сами собой возникают между полицейскими и теми, за кем они следят.

В силу определенных обстоятельств подобное панибратство бытует и в полиции нравов. Даже, пожалуй, оно там больше принято, чем в остальных службах. В самом деле, у каждого инспектора под опекой, если можно так выразиться, находится довольно постоянное число женщин, которых всегда можно встретить на одном и том же месте, у дверей той же гостиницы, под тем же фонарем, а тех, кто повыше рангом, — на террасе все той же пивной.

Я тогда еще не располнел и выглядел, как говорили многие, моложе своих лет.

Если вы вспомните историю с птифурами на бульваре Бомарше, вы поймете, что в некоторой области я был довольно робок.

Большинство полицейских держались с девками на короткой ноге, звали их по именам или кличкам, и повелось даже во время облавы, когда проституток сажали в «черный ворон», соревноваться с ними в похабстве и со смехом перебрасываться самыми грязными, непотребными ругательствами.

Еще эти дамы имели обыкновение задирать юбку и с нахальными выкриками показывать нам зад. Это, должно быть, казалось им крайним издевательством.

Первое время меня, вероятно, бросало в краску, я тогда вообще легко краснел. Смущение мое было замечено — уж мужчин-то эти женщины знало неплохо.

И я тотчас же стал для них если не паршивой овцой, то козлом отпущения.

На набережной Орфевр меня всегда называли по фамилии, и я уверен, что многим сотрудникам и по сию пору неизвестно мое имя. Сам бы я, конечно, такое имя не выбрал, если бы меня спросили. Но я его не стыжусь.

Уж не подшутил ли надо мной какой-нибудь инспектор, которому было известно мое имя?

Под моим надзором находились улицы, прилегающие к Севастопольскому бульвару, где собирались, особенно возле Центрального рынка, девки самого низкого пошиба, в частности старые проститутки, нашедшие здесь своеобразное убежище.

Здесь же получали боевое крещение молоденькие служанки, недавно приехавшие из Бретани или из других мест, и таким образом сталкивались две крайности: шестнадцатилетние девчонки, которых отбивали друг у друга сутенеры, и ведьмы без возраста, отлично умевшие за себя постоять.

Однажды они принялись меня изводить, и скоро это вошло у них в привычку. Я проходил мимо старухи, торчавшей у входа в убогую гостиницу, и вдруг услышал, как она крикнула мне, оскалив в усмешке гнилые зубы:

— Привет, Жюль![1]

Я подумал было, что она назвала наудачу первое пришедшее на ум имя, но немного погодя, через несколько шагов, услышал опять:

— Как дела, Жюль?

Затем последовал хохот и непередаваемые здесь реплики сбившихся в кучку девиц.

Я знаю, как поступили бы иные на моем месте. Без долгих размышлений забрали бы кой-кого из девок и упрятали в тюрьму Сен-Лазар. Острастка подействовала бы на остальных, и, по всей вероятности, со мной стали бы держаться впредь более уважительно. Но я этого не сделал. И вовсе не из чувства справедливости. И уж совсем не из жалости.

Скорее всего, мне не хотелось играть в эту игру. Я предпочел сделать вид, что не слышу. Надеялся, что им скоро надоест. Но они ведь все равно что дети — никогда не знают границ.

О пресловутом Жюле сочинили песенку, и, стоило мне появиться, ее принимались распевать или, вернее, орать во все горло. Некоторые говорили, когда я проверял их документы: «Ну, Жюль, будь человеком! Ты ведь у нас симпатяга!»

Бедная Луиза! Ее в те дни пугало не то, что я могу поддаться соблазну, а то, что я занесу домой дурную болезнь. Порой я набирался блох. Поэтому, едва я возвращался домой, Луиза заставляла меня раздеваться и садиться в ванну, а сама чистила щеткой мою одежду на лестничной площадке или у открытого окна.

— Наверное, ты к ним прикасался! Смотри, хорошенько вымой под ногтями!

Говорили же, что можно заразиться сифилисом, выпив из плохо вымытого стакана!

Все это было не очень-то приятно, но зато я научился всему, чему следовало. Ведь я сам выбрал такую работу, верно?

Ни за что на свете не стал бы я тогда просить о переводе в другую бригаду. Начальство само перевело меня, когда сочло нужным, разумеется, в интересах дела, а не потому, что заботилось обо мне.

Назначили меня на вокзалы. Точнее, прикрепили к черному, угрюмому зданию, именуемому Северным вокзалом.

Вокзал, как и универмаг, хорош тем, что там не мокнешь под дождем. Зато от холода и ветра не укроешься — нигде в мире, должно быть, нет таких сквозняков, как на вокзалах, и в частности в здании Северного вокзала, поэтому некоторое время я мог по простудам соперничать со стариком Лагрюмом.

Только, пожалуйста, не воображайте, будто я на что-то жалуюсь и пользуюсь случаем излить застарелую злобу, описывая неприглядную изнанку парадного фасада.

Я был совершенно счастлив. Был счастлив, когда мерил шагами улицы, и не менее счастлив, когда следил в универмагах за так называемыми клептоманами.

вернуться

1

На жаргоне — «ухажер, сутенер, сводник».