Я чувствовал, что мало-помалу знакомлюсь со своим ремеслом, все глубже постигаю его сложности.

Всякий раз, например, когда мне случается проходить мимо Восточного вокзала, я невольно хмурюсь, вспоминая о мобилизации. Зато на Лионском вокзале, как и на вокзале Монпарнас, я вспоминаю время отпусков.

А Северный вокзал, самый холодный и самый деловой, неизменно наводит на мысль о жесткой и отчаянной борьбе за хлеб насущный. Не потому ли, что оттуда уезжают на шахты и заводы?

По утрам среди пассажиров первых поездов, прибывающих из Бельгии и Германии, почти всегда можно заметить торговцев контрабандными товарами, темных дельцов, чьи лица кажутся еще наглей в резком свете, льющемся сквозь стеклянную крышу вокзала.

И это не всегда мелкие жулики. Встречаются среди них и профессионалы международного класса, со своими агентами, подставными лицами и наемными убийцами, ведущие крупную игру и готовые защищаться любыми средствами.

Едва успеет рассосаться эта толпа, как начинают прибывать поезда из пригородов, но не из веселых деревень запада или юга, а из прокопченных, грязных поселков.

А из Парижа по направлению к ближайшей границе — бельгийской — стремятся те, кому по разным причинам надо бежать из Франции.

Сотни людей ждут в сером полумраке, насыщенном дымом и потом, беспорядочно толкутся, бегают от билетных касс к камерам хранения, изучают расписание, едят, пьют среди детей, собак и чемоданов и почти всегда измучены бессонной ночью, боязнью опоздать или страхом перед будущим в чужих краях.

Каждый день я подолгу наблюдал за ними, высматривая в толпе особенно замкнутое лицо, с глазами, уставленными в одну точку, лицо мужчины или женщины, для которых эта ставка — последняя.

Поезд уже подан и уйдет через несколько минут. Осталось только пройти сто метров, протянуть контролеру билет, зажатый в кулаке. Стрелки судорожно прыгают по огромному желтоватому циферблату вокзальных часов.

Орел или решка! Свобода или тюрьма. Или еще хуже.

А у меня в бумажнике — фотография, либо особые приметы, либо только скрупулезное описание уха.

Иногда мы одновременно замечаем друг друга, взгляды наши скрещиваются. И почти всегда он сразу все понимает.

Дальше все зависит от характера человека, от того, чем грозит ему встреча со мной, от его нервов, а то и от сущего пустяка — от раскрытой или закрытой двери, от чемодана, случайно оказавшегося между нами.

Он может пуститься наутек — тогда начнется отчаянная погоня сквозь толпу, которая возмущается или шарахается, по вагонам, стоящим на запасных путях, по шпалам, по стрелкам.

Всего за три месяца я встретил двух мужчин, — один из них был совсем юный, — которые при виде меня поступили совершенно одинаково. Оба сунули руку в карман, будто за пачкой сигарет. А через мгновение здесь же, среди толпы, не сводя с меня взгляда, пустили себе пулю в лоб.

Эти двое ничего не имели против меня, как и я против них.

Каждый из нас делал свое дело. Они проиграли, вот и вышли из игры.

Я тоже оказался в проигрыше, так как должен был передать их живыми в руки правосудия.

Тысячи раз я провожал поезда. Тысячи раз встречал их и всякий раз наблюдал все ту же суматоху, бесконечные вереницы людей, устремляющихся неведомо куда.

У меня это стало своеобразной манией, как и у всех наших сотрудников. Даже если я не дежурю, даже если я, что уже почти невероятно, еду с женой в отпуск, мой взгляд невольно скользит по лицам пассажиров и очень редко не останавливается на человеке, которому страшно, хотя он старается всячески скрыть этот страх.

— Да идем же! Что с тобой?

И пока мы не сядем в купе, вернее, пока не тронется поезд, жена моя не может быть уверена, что поездка в самом деле состоится.

— Куда ты смотришь? Ведь ты не на дежурстве!

Я вздыхаю, иду за ней и в последний раз оборачиваюсь, чтобы бросить взгляд на загадочное лицо, уже теряющееся в толпе. Иду всегда нехотя.

Не думаю, чтобы я руководствовался служебным рвением или особой любовью к правосудию.

Повторяю, идет игра, и этой игре нет конца. Раз ты в ней участвуешь, трудно, а то и невозможно ее бросить.

Доказательство тому — нередкие случаи, когда полицейский, уйдя в отставку, и не всегда по своей воле, открывает частное сыскное агентство.

Впрочем, это уж, как говорится, с горя; я знаю, что любой из нас, как бы ни проклинал он тридцать лет подряд свою злополучную долю, готов вернуться в полицию и работать даже бесплатно.

Я сохранил мрачное воспоминание о Северном вокзале. Сам не знаю почему, но я всегда представляю его рано утром, окутанным сырым, липким туманом, полным невыспавшихся людей, бредущих как стадо к платформам или к выходу на улицу Мобеж. Представителей человеческой породы, с которыми я там сталкивался, можно отнести к самым несчастным, и, вспоминая иные тамошние аресты, я испытываю скорее раскаяние, нежели профессиональную гордость.

И все же, если бы мне предложили выбирать, я предпочел бы вновь занять пост у выхода на платформу, а не уехать с другого, более нарядного вокзала в солнечный уголок Лазурного берега.

Глава 6

в которой только одно: этажи, этажи и еще этажи!

Изредка, чаще всего вследствие политических потрясений, на улицах Парижа вспыхивают беспорядки, которые не только и не всегда выражают народное недовольство. Кажется, где-то образуется брешь, открываются невидимые шлюзы, и богатые кварталы города наводняются существами, о которых там понятия не имели; на них, словно выползших из какого-то паноптикума, с изумлением взирают из окон, как на разбойников, возникших из тьмы средневековья.

Особый размах приобрели беспорядки после событий шестого февраля[2], и мне показалось странным удивление, с которым откликнулись на них на следующий день едва ли не все газеты.

Несколько часов центр Парижа заполняли толпы истощенных людей; это испугало тамошних обитателей не меньше, чем появление стаи волков, и вызвало неожиданную тревогу у газетчиков, хотя по роду своей деятельности они знают подспудную жизнь столицы не хуже нас.

В тот день Париж в самом деле перепугался. А назавтра, едва порядок был восстановлен, забыл о том, что это «отребье» не уничтожено раз и навсегда, а просто вернулось в свое логово.

Ну а зачем тогда полиция, как не затем, чтобы держать его там и не выпускать?

Вряд ли кому известно, что существует бригада, специально занимающаяся двумястами или тремястами тысячами африканцев, португальцев и итальянцев, которые поселились, а лучше сказать, расположились табором в Двадцатом округе, еле знают или совсем не знают наш язык и повинуются особым законам и инстинктам, отличным от наших.

У нас, на набережной Орфевр, есть карты, где цветным карандашом обозначены своеобразные островки — обиталища евреев на улице Розье, итальянцев в районе Отель-де-Виль, русских на улицах Терн и Данфер-Рошро.

Многие из них готовы ассимилироваться и не доставляют нам хлопот, зато есть группы или личности, которые сами поставили себя вне общества и живут незаметно для окружающих, своей таинственной жизнью.

Именно люди добропорядочные, из тех, что плутуют по мелочам и ловко обделывают свои темные делишки, обычно спрашивают с хорошо знакомой мне брезгливой гримасой:

— Неужели вам не бывает противно?

Они не имеют в виду что-либо определенное, но подразумевают всех, с кем мы имеем дело. А хочется им одного — чтобы мы тут же выложили тайны погрязнее, сообщили о неслыханных пороках, словом, дали им побарахтаться в грязи, чтобы можно было вслух повозмущаться, а втихомолку посмаковать.

Эти люди охотно употребляют слово «дно».

— Чего только, должно быть, вы не насмотрелись на этом дне!

Я стараюсь не отвечать. Просто смотрю на них без всякого выражения, и они, видимо, правильно понимают этот взгляд, потому что чаще всего смущаются и больше не пристают.

вернуться

2

1934 года, в Париже прошли массовые выступления профашистских группировок.