Я многому научился, дежуря на улицах. Многому научился и на ярмарках, и в универмагах, повсюду, где толпится народ. Про опыт, приобретенный мною на Северном вокзале, я только что рассказал.

Но, вероятно, именно в меблирашках я лучше всего узнал людей, которые приводят в такой ужас жителей богатых кварталов.

Тут уж не было нужды в подкованных башмаках — многокилометровый путь я проделывал не по тротуару, но, если можно так выразиться, ввысь.

Каждый день я проверял документы постояльцев в десятках, а то и сотнях номеров. Обычно это были меблированные комнаты, где лифт редкость и взбираешься на шестой или седьмой этаж в духоте лестничной клетки, а дыхание перехватывает от горького запаха нищеты.

В больших отелях с вращающимися дверями и швейцарами в ливреях тоже разыгрываются драмы и тоже есть тайны, в которые полиции приходится совать нос. Но именно в бесчисленных маленьких гостиницах под никому не известными названиями, еле заметными с улицы, ютится кочевое племя, за которым трудно уследить и которое живет, как правило, не в ладу с законом.

Ходили мы туда вдвоем. А в особо опасные кварталы — группой из нескольких человек. Являлись, когда большинство уже спит, — после полуночи. Это напоминало дурной сон все с теми же повторяющимися подробностями: ночной сторож, хозяин или хозяйка, спящие позади своей конторки, неохотно просыпаются и сразу начинают с оправданий:

— Вы же знаете, у нас никогда не было неприятностей…

В прежние времена фамилии постояльцев заносились в книгу. Потом, когда ввели удостоверения личности, постояльцы стали заполнять карточку.

Один из нас оставался внизу. Второй шел наверх.

Подчас, несмотря на все предосторожности, о нашем приходе сразу становилось известно, весь дом пробуждался, гудя как улей, в комнатах поднималась суматоха, и уже кто-то крадучись бежал вниз по лестнице.

Иногда, войдя в номер, мы видели еще теплую постель и распахнутое оконце, выходящее на крышу.

Но обычно нам удавалось добраться до второго этажа, не подняв тревоги, и постучать в нужную дверь; в ответ раздавалось бормотание, почти всегда на чужом языке.

— Полиция!

Это слово было понятно всем. И вот мужчины, женщины, дети в ночных рубашках, а то и обнаженные, начинают метаться по комнате, в полутьме и вони, шарить в каких-то немыслимых пожитках, разыскивая паспорт, спрятанный под тряпьем.

Надо было видеть эти глаза, исполненные тревоги, движения, еще скованные сном, и особую покорность, свойственную только людям, вырванным из родной почвы. Я бы сказал — гордую покорность.

Они не чувствовали к нам ненависти. Мы были хозяевами. Мы обладали — или, по крайней мере, они думали, что обладаем, — самой страшной властью: отправить их обратно через границу.

Многим из них, чтобы добраться сюда, понадобились годы хитрых уловок или терпеливого ожидания.

Они достигли земли обетованной. У них были документы, настоящие или фальшивые. И, протягивая нам эти документы и томясь страхом, как бы мы не сунули их себе в карман, они пытались задобрить нас улыбкой, что-то бормоча на ломаном французском языке.

Женщины не отличались целомудрием, порой в глазах у них мелькал вопрос, и они неуверенно поглядывали в сторону разобранной постели. Не соблазнимся ли мы? Не хотим ли развлечься?

И все же у этих людей была гордость, особая гордость, — я не умею определить ее. Может быть, гордость дикого зверя?

Они смотрели на нас, как смотрят сквозь прутья клетки дикие звери, не зная, погладят их или ударят.

Один, охваченный паническим страхом, потрясал бумагами, лопоча по-своему, размахивая руками, обращаясь к остальным за поддержкой, стараясь убедить нас, что он человек честный, что нас ввели в заблуждение, что…

Другой плакал, третий угрюмо жался в угол, готовый, казалось, броситься на нас, а на самом деле уже смирившись со своей участью.

Проверка документов. Так называется эта операция на казенном языке. Те, у кого бумаги в полном порядке, остаются в своих комнатах и, проводив нас, запирают дверь со вздохом облегчения.

А другие…

— Выходите!

Если нас не понимают, мы к словам добавляем жест.

И они одеваются, что-то бормоча про себя. Они не знают, что из вещей можно взять с собой. И иногда, стоит нам отвернуться, бросаются к тайнику и суют что-то себе в карман или за пазуху.

Спустившись вниз, все стоят кучкой, молча, каждый думает только о себе, о том, как доказать свою невиновность.

В иных гостиницах предместья Сент-Антуан я заставал в комнате по семь-восемь поляков, обычно они спали на полу, вповалку.

А записан в книгу был только один. Знал ли об этом хозяин? Получал ли он с остальных за ночлег? Скорее всего, получал, но пойди докажи.

У этих остальных документов, разумеется, не было.

Что они делали, когда на рассвете покидали эту комнату, единственное свое прибежище?

Без трудовой карточки они не могли иметь постоянного заработка. Однако с голоду они не умирали. Следовательно, как-то кормились.

И в таком положении находились, да и теперь находятся тысячи, десятки тысяч человек.

Вы обнаруживаете деньги у них в карманах, или в тайнике за шкафом, или чаще всего в башмаках. Теперь надо выяснить, где и как они раздобыли эти деньги, и начинается самый утомительный из допросов.

Даже если они понимают по-французски, они прикидываются, что не понимают, с готовностью смотрят вам в глаза и без конца заверяют в своей невиновности.

Остальных допрашивать бесполезно. Они не выдадут.

Все будут твердить одно и то же.

Кстати, больше половины преступлений в Парижском районе совершается иностранцами.

Лестницы, лестницы и опять лестницы. Не только ночью, но и днем, и всюду девки — профессиональные проститутки и еще совсем молодые и свежие, приехавшие Бог знает зачем из своих родных мест.

Я помню польку, которая делила с пятью мужчинами номер гостиницы на улице Сент-Антуан и наводила их на преступления, награждая затем по-своему того, кто вернулся с удачей; остальные бесновались от ревности тут же в номере и чаще всего набрасывались затем на обессилевшего счастливца.

Двое из них были звероподобными великанами, но она их не боялась, ей стоило только улыбнуться или нахмуриться, чтобы они присмирели; уже у меня в кабинете, во время допроса, один из этих огромных парней что-то сказал по-польски, и она преспокойно отвесила ему оплеуху.

«Чего только вы не насмотрелись!»

Я и в самом деле насмотрелся на разных людей, на мужчин и женщин в разных ситуациях, на разных ступенях общественной лестницы. Смотришь, записываешь, пытаешься понять.

Только понять-то надо не какую-то общечеловеческую загадку. Против такой романтической идеи я ополчаюсь с особым раздражением, чуть ли не с яростью.

Поэтому, в частности, я и взялся за перо, чтобы внести некоторые поправки.

Надо отдать должное Сименону — его объяснения почти всегда правильны.

И все же мне часто становилось неловко, когда я читал в его книгах о каких-то своих улыбочках и ухватках, вовсе мне не свойственных, которые, наверное, заставили бы моих сотрудников в недоумении пожать плечами.

Лучше остальных это понимает, должно быть, моя жена. Поэтому, когда я прихожу домой, она не пристает ко мне с расспросами, какое бы дело я ни вел.

Я тоже, как говорится, не набиваюсь с рассказами.

Сажусь обедать, как любой чиновник, вернувшийся со службы. И иногда в двух-трех словах, как бы невзначай, сообщаю о какой-нибудь встрече, допросе или подследственном.

Если жена и задаст вопрос, он всегда будет по существу:

— В каком же это районе?

Или:

— Сколько ему лет?

Или еще:

— А давно она во Франции?

Потому что все эти мелочи стали со временем так же важны для нее, как и для нас.

Но ее никогда не интересует побочная сторона дела, какой бы отвратительной или трогательной она ни была.

И Бог свидетель, это вовсе не говорит о ее равнодушии!

— Жена приходила к нему в предварилку?