Но то, что стояло на мольберте, весьма отличалось от всего, что писал Джулиус Торо, когда они жили семьей.

Она рассмотрела полотно на мольберте и сказала: — Я думаю… хотя я и не уверена… вы, наверное, импрессионист.

— Да, — ответил он, — и чрезвычайно этому рад, несмотря на то, что газеты называют нас анархистами, сумасшедшими и неразборчивыми в средствах авантюристами, которые хотят обмануть публику.

— И считают вас врагами «чистоты» французского искусства, — прибавила Уна.

— Болтают, что в голову придет, — резко сказал молодой художник. — Мы ни на кого не похожи — вот что их раздражает больше всего.

Уна знала — все так и есть — и всегда думала, что это смешно — считать, что есть «правильный» способ нарисовать дерево, поле или ручей.

Ее отец работал не в той манере, в которой были написаны картины, висящие в картинных галереях, и она знала, что великие пионеры импрессионизма обладали свежим взглядом на все вокруг них. Тем не менее, она не могла не подумать, что в работе этого художника не было мастерства, которое Уна могла распознать в любой картине, независимо от того, к какой эпохе она принадлежала. Уна понимала, что импрессионисты по-новому трактовали свет и движение в своих картинах, но холст, стоявший на мольберте, казался не только безжизненным, но и просто грязным.

На переднем плане она заметила туманный силуэт женщины, еще не прорисованный детально.

Как будто в ответ на ее вопрос, художник сказал:

— Я счистил все, что уже сделал. Я не хочу, чтобы эта женщина возвращалась, даже если она придет и станет на коленях умолять меня!

— Должно быть, она вас очень разозлила.

— Очень, — ответил он. — Но все женщины одинаковы.

— Не все из них, я надеюсь, — ответила Уна, — я хорошо понимаю, как обидно остаться без натурщицы, когда картина уже у тебя в голове!

Она знала, что художники, начав, обычно работают, как работал ее отец — пока перед глазами у него стоял образ, который он хотел запечатлеть на бумаге, он не обращал внимания ни на время, ни на усталость, ни на голод.

— Мне было бы лучше начать сначала, .-г-мрачно сказал художник. — Это большая ошибка — пытаться закончить картину, которую начал в одном месте, а потом переехал в другое.

— У вас была другая студия на Монмартре? — спросила Уна.

— У меня был угол в студии, — ответил он. —• Этим утром меня вышвырнули из нее, вот поэтому я и переехал сюда.

Он оглянулся на беспорядок позади него.

— Здесь ужасно мерзко, но я скоро приберу, так что вам не о чем беспокоиться. Вон там, вверх по лестнице, — спальня, где вы можете раздеться.

— Р-раздеться? — спросила Уна, которой с трудом удалось произнести это слово.

— Да. И давайте быстрее, — сказал он. — Скоро изменится освещение.

— Но… но я не могу! — сказала Уна. — Я… я хотела сказать… Я могу позировать вам… такой, какая я есть.

Художник уже смотрел на свою картину.

— Нет, — резко ответил он. — Я изображу вас в виде нимфы, выходящей из леса. Я хорошо это представляю. Поторопитесь!

Уна глубоко вдохнула.

— Я… мне очень жаль… — сказала она, — если я вам неправильно объяснила… но я боюсь… что я не могу больше здесь оставаться.

Он обернулся, и она увидела злость в его глазах, которая вдруг сменилась каким-то иным выражением.

— Играешь в недотрогу? — спросил он. — Или ты пришла сюда по иному поводу?

Было что-то в его голосе, что испугало Уну.

— И-извините меня… — поспешно сказала она, — но мне пора… пора идти… мне надо…

Слова замерли на ее устах, потому что художник отбросил палитру и шагнул к ней.

— Я уже сказал, что ты очень хорошенькая, — сказал он, — и теперь-то я понял твою игру. Хорошо, рисование может подождать.

Он протянул к ней руки, и Уне вдруг стало очень страшно.

— Нет, нет! — сказала она, пятясь от него. Улыбаясь, он пошел за ней.

— Нет! — вскричала она еще раз. Его резкий смех был похож на рык:

— Если ты хочешь, чтобы я тебя догонял, — пожалуйста! А когда я тебя раздену, ты будешь выглядеть как раз, как я хочу. Нет ничего лучше, чем совмещать дело с удовольствием!

Он говорил так, что Уна поняла — он угрожает ей чем-то столь ужасным, кошмарным, что на мгновение ей показалось: она не может двинуться с места, не может крикнуть.

А когда он ее схватил, она вскрикнула, вырвалась и бросилась к двери.

— Тебе не убежать! — заорал он.

Уна вскрикнула еще раз, и в этот момент в дверь, которую она оставила слегка приоткрытой, вошел мужчина; в ужасе Уна бросилась к нему и увидела, что это был герцог!

Герцог вошел в приемную и увидел, как и ожидал, Филиппа Дюбушерона с полудюжиной принесенных картин.

На губах его играла улыбка; она совершенно взбесила герцога; он решил, что француз пытался угадать, исполняется ли его план и показалась ли Уна герцогу соблазнительной настолько, насколько предвидел Дюбушерон.

Когда лакей закрыл дверь, герцог не стал трудиться пожимать Дюбушерону руку, а прошел к картинам, прислоненным к стулу.

— Вы нашли еще какие-нибудь картины Торо? — спросил герцог.

— Да, ваша светлость. Боюсь, что большая часть из них — просто наброски, хотя и очень интересные, к картинам, так блестяще осуществленным в последних работах.

Филипп Дюбушерон не собирался говорить герцогу о картине, которую Джулиус Торо писал перед смертью; она стояла сейчас в галерее Дюбушерона — он собирался ее сжечь.

Как и Уна, он сразу понял, что это было извращение пьяного ума, водившего кисть по каким-то диким, сумеречным тропам и выдававшего невероятные и неприятные сочетания цвета.

Герцог ждал, пока Филипп Дюбушерон, раздумывая, что же не так, поднимал полотна с пола и расставлял их на диване против окна, где они хорошо освещались.

Только одна из картин заинтересовала герцога, который сразу понял, что это был незаконченный портрет Уны в детстве. Он понял, почему ее отец был им недоволен, но, кто был изображен, можно было понять сразу. На заднем плане виднелся маленький, очень милый домик, который, решил герцог, и был их домом.

Его вдруг осенило, что одно из его подозрений было необоснованным. Нет сомнений, Уна действительно была дочерью Торо, и в течение некоторого времени он просто разглядывал картину, раздумывая при этом, что еще из того, что она ему рассказывала, является правдой и еще о том, что он неправильно судил о ней с самого начала.

Что-то в поведении Филиппа Дюбушерона, в его улыбке, в выражении его лица, где, как показалось, мелькала жадность, подсказало герцогу, что для него по-прежнему расставлена ловушка.

— Не очень впечатляющая коллекция, — сказал он вслух и автоматически отметил надменную, властную холодность своего тона, которая всегда звучала в его голосе в присутствии людей, которые ему не нравились или перед которыми ему нужно было отстоять свое мнение.

А Дюбушерон подумал, что сегодня герцог ведет себя совсем не так, как вчера вечером; он был сама любезность, когда увозил Уну из «Мулен Руж», оставив ему неприятную обязанность объясняться с разъяренной Иветт Жуан.

— Боюсь, это все, что я смог обнаружить в мастерской Джулиуса Торо, ваша светлость, — сказал он, — хотя где-нибудь на Монмартре могут найтись и другие его картины. Просто надо подождать.

Вряд ли такое может быть, подумал при этом Дюбушерон . В то же время ему нужно было поддерживать интерес герцога. Ему также нестерпимо хотелось разузнать новости об Уне.

Заметив, что взгляд герцога остановился на ее детском портрете, Дюбушерон сказал:

— Может быть, мисс Торо знает — не отдавал ли отец после смерти матери свои работы куда-нибудь на хранение. Как раз тогда, когда ее отправили в школу во Флоренцию, отец продал дом в сельской местности и переехал на Монмартр.

— Я понял, она с тех пор больше его и не видела, так что вряд ли она может знать, что он делал в ее отсутствие, — ответил герцог.

— Верно, — признал Филипп Дюбушерон. — В то же время мы легко можем это выяснить.