— Мой бедный хозяин! — сказал Бонбонн. — Он обещал мне вернуться сюда, чтобы подписать это завещание, и сдержал свое слово. Да смилуется Господь над его душою!

Управляющий вложил завещание в конверт и, снова взяв свой светильник, знаком показал спутникам, что можно уходить.

Вслух он добавил:

— Здесь нам больше нечего делать; вернемся к вдове и сиротам.

— Но вы не отдадите этот конверт маркизе? — сказал аббат. — О Боже мой, не вздумайте сделать что-нибудь подобное, заклинаю вас Небом!

— Будьте спокойны, — сказал управляющий, — этот конверт из моих рук перейдет только в руки нотариуса; мой хозяин избрал меня душеприказчиком, поскольку он позволил мне увидеть то, что я видел, и услышать то, что я слышал. И я не успокоюсь, пока не будет исполнена его последняя воля, а затем присоединюсь к нему. Глаза, ставшие свидетелями подобного, должны поскорее закрыться.

И с этими словами Бонбонн, выйдя последним из кабинета, запер за собою дверь; все трое спустились по лестнице, с робостью взглянули на остановившиеся часы и, сойдя с крыльца, направились к оранжерее, где их ждали маркиза и ее дети.

Все они еще молились: мать на коленях, сыновья — стоя рядом с ней.

— Ну что? — воскликнула она, поспешно поднявшись при появлении троих мужчин, — ну что?

— Что это было? — спрашивали дети.

— Продолжайте вашу молитву, сударыня, — сказал отец Делар, — вы не ошиблись; по особой своей милости, дарованной, без сомнения, вашему благочестию, Господь позволил, чтобы душа господина де Шовелена явилась попрощаться с вами.

— О святой отец! — воскликнула маркиза, воздевая руки к небу. — Вы же видите, что я не ошиблась!

И, вновь упав на колени, она возобновила прерванную молитву, сделав детям знак последовать ее примеру.

Два часа спустя во дворе раздался звон бубенцов; он заставил г-жу де Шовелен, сидевшую между постелями уснувших детей, поднять голову.

На лестнице послышался возглас:

— Курьер короля!

В то же мгновение вошел лакей и подал маркизе продолговатый конверт с черной печатью.

Это было официальное сообщение о том, что маркиз умер в семь часов вечера от апоплексического удара во время карточной игры с королем.

XIII. СМЕРТЬ ЛЮДОВИКА XV

Со времени смерти г-на де Шовелена короля редко видели улыбающимся. Можно было подумать, что призрак маркиза идет с ним рядом при каждом его шаге. Немного отвлекала короля лишь езда в карете. Путешествия участились. Король ездил из Рамбуйе в Компьень, из Компьеня в Фонтенбло, из Фонтенбло в Версаль, но никогда не направлялся в Париж. Король ненавидел Париж после его бунта по поводу кровавых бань.

Но все эти прекрасные резиденции, вместо того чтобы развлечь короля, возвращали его к прошлому, прошлое — к воспоминаниям, воспоминания — к размышлениям. Вывести его из этих размышлений, печальных, горьких, глубоких, могла одна только г-жа Дюбарри, и поистине жаль было видеть, с каким старанием пытается это молодое и прекрасное существо согреть если не тело, то сердце старика.

Общество в это время разлагалось, как и монархия; за грунтовыми водами философии Вольтера, д'Аламбера и Дидро последовали скандальные ливни Бомарше. Бомарше опубликовал свой знаменитый «Мемуар» против советника Гезмана, и этот сановник, член суда Мопу, не смел больше появиться на своем месте.

Бомарше заставил начать репетиции «Севильского цирюльника», и уже шли разговоры о дерзостях, которые будет распространять со сцены философ Фигаро.

Приключение г-на де Фронзака вызвало скандал. Два приключения г-на маркиза де Сада вызвали ужас.

Общество идет уже не в пропасть, а в сточную канаву.

Все эти истории весьма постыдны, весьма грязны, но короля забавляют лишь они. Господин де Сартин делает из них некий дневник — это еще одна идея изобретательной г-жи Дюбарри, — и король читает его по утрам в постели. Этот дневник составляется во всех непотребных домах Парижа и особенно у знаменитой Гурдан.

Однажды король узнает из этого дневника, что г-н де Лорри, епископ Тарбский, накануне имел бесстыдство вернуться в Париж, привезя спрятанными в своей карете г-жу Гурдан и двух ее воспитанниц. На сей раз это уже было слишком; король велит предупредить великого раздавателя милостыни, и тот вызывает епископа к себе.

По счастью, все объясняется случайностью, к вящей славе целомудрия и милосердия прелата: возвращаясь в Версаль, епископ Тарбский увидел трех женщин, стоявших на дороге возле сломанной кареты; проникшись жалостью к их трудному положению, он предложил им место в своем экипаже. Гурдан нашла предложение забавным и приняла его.

И никто не хочет поверить в наивность прелата, каждый говорит ему:

— Как! Вы не знакомы с Гурдан! Да это поистине невероятно!

Среди всего этого объявлена «музыкальная война» между глюкистами и пиччинистами; двор разделяется на две партии.

Дофина, юная, поэтичная, музыкальная, ученица Глюка, считала наши оперы лишь собранием более или менее приятных песенок. Когда она увидела представления трагедий Расина, ей пришла мысль послать своему учителю «Ифигению в Авлиде», предложив ему пролить потоки музыки на благозвучные стихи Расина. Через шесть месяцев музыка была готова и Глюк сам привез партитуру в Париж.

Едва приехав, Глюк стал фаворитом дофины и получил право в любое время появляться в малых апартаментах.

Требуется привыкнуть ко всему, и особенно к грандиозному. Музыка Глюка не произвела при своем появлении того впечатления, которого можно было ожидать. Пустым сердцам, уставшим сердцам не нужна мысль, им достаточно звука: музыка утомительна, а звук развлекает.

Старое общество предпочло итальянскую музыку, предпочло звонкую погремушку благозвучному органу.

Госпожа Дюбарри — и из чувства противоречия, и потому, что немецкую музыку на первый план выдвигала ее высочество дофина, — вступилась за музыку итальянскую и послала Пиччини несколько либретто. Пиччини в ответ прислал партитуры; таким образом, молодое и старое общество раскололись на два лагеря.

Дело в том, что в среде этого старомодного французского общества пробивались совершенно новые идеи, подобно неведомым цветам, что растут в щелях между мрачными торцами мостовой, между растрескавшимися камнями старого замка.

Это были английские новшества: сады с тысячью убегающих аллей, с чащами, лужайками, цветочными клумбами, большими пространствами газонов; коттеджи; утренние прогулки дам без пудры и румян, в простых соломенных шляпах с широкими полями, украшенных васильком или маргариткой; мужчины на прогулке, правящие горячими лошадьми и сопровождаемые жокеями в черных шапочках, в камзолах с закругленными полами и кожаных штанах; четырехколесные фаэтоны, что произвели фурор; принцессы, одетые как пастушки; актрисы, одетые как королевы; это были Дюте, Гимар, Софи Арну, Прери, Клеофиль, обильно украшавшие себя бриллиантами, в то время как дофина, принцесса де Ламбаль, г-жи де Полиньяк, де Ланжак и д'Адемар желали лишь обильно украшать себя цветами.

И при виде всего этого нового общества, идущего в неведомое, Людовик XV все ниже клонил голову. Напрасно сумасбродная графиня вертелась вокруг него — жужжащая, как пчела, легкая, как бабочка, сияющая, как колибри: король лишь время от времени с трудом поднимал отяжелевшую голову, и казалось, что на лицо его с каждым мгновением все явственнее ложится печать смерти.

Дело в том, что время истекало; дело в том, что пошел второй месяц со дня смерти маркиза де Шовелена; дело в том, что двадцать седьмого мая исполнялось ровно два месяца с того дня, как маркиз умер.

К тому же все как будто сговорилось присоединиться к его зловещему предчувствию: так, аббат де Бове, произнося при дворе проповедь, в своем поучении о необходимости готовить себя к смерти, об опасности умереть нераскаянным, воскликнул: «Еще сорок дней, государь, и Ниневия будет разрушена!»

Таким образом, думая о г-не де Шовелене, король не забывал об аббате де Бове; таким образом, говоря герцогу д'Айену: «Двадцать седьмого мая будет два месяца, как умер Шовелен», он оборачивался к герцогу де Ришелье и произносил шепотом: