Вернувшись к zhizni после долгого черного-черного провала, длившегося, быть может, не один миллион лет, я оказался в белоснежной больничной палате, где пахло, как всегда пахнет в больницах, – дезинфекцией и чопорной тоскливой чистотой. Лучше бы этим всем больничным антисептикам придавали хорошую такую ядреную vonn жареного лука или хотя бы tsvetujotshkov. Мало-помалу я пришел в себя, постепенно все вспомнил, но лежал я весь спеленутый белым и тела своего не чувствовал вовсе – ни боли, ни вообще ничего naprosh. Голова вся перемотана бинтами, какие-то клейкие нашлепки на litse, rukery тоже там и сям перемотаны, к пальцам привязаны какие-то палки, словно это не пальцы, а цветочные стебли, которым надо помочь вырасти прямыми, ноги тоже на каких-то растяжках – сплошные бинты, проволочные распорки и стержни, а в правую руку около плеча вставлена какая-то штуковина, в которую капает кровь из перевернутой банки. Но чувствовать я ничего не чувствовал, бллин. Рядом с моей койкой сидела медсестра, которая читала книжку, напечатанную очень нечетко, хотя по черточкам перед некоторыми строчками можно было понять, что это рассказ или роман, причем, судя по ее охам и вздохам, речь там шла не иначе как про добрый старый sunn-vynn. Медсестричка была очень даже kliovaja kisa: пухленькие губки, длинные ресницы, а под жестко накрахмаленным форменным платьем вырисовывались вполне приличных размеров grudi. Я и говорю ей:

– Ну, я торчу, малышка! А что, заваливайся рядом, покувыркаемся!

Однако слова еле выговаривались, rot словно окостенел, к тому же, пошевелив в нем языком, я обнаружил, что нескольких zubbjev не хватает. А медсестра как вскочит, книгу уронила на пол и говорит:

– Ой, пациент пришел в сознание!

Такая симпатичная kisa могла бы называть меня и попроще, и я хотел ей об этом сказать, но вместо слов у меня получалось только пык да мык. Она вышла, оставила меня в odinotshestve, и, оглядевшись, я увидел, что лежу в небольшой комнатке на одного, не то что когда-то в детстве, когда я, попав в больницу, валялся в огромной палате, где было полно народу – кашляющих полуживых стариков, от одного вида которых хотелось как можно скорей оттуда вырваться. Тогда у меня, бллин, была, кажется, вроде как дифтерия.

Похоже, я еще не мог надолго удерживать сознание, потому что почти сразу же вроде как снова заснул, но к тому времени понял уже, что kisa вернулась и привела с собой одетых в белые халаты tshelovekov, которые, загадочно хмыкая, хмуро разглядывали вашего скромного повествователя. И удивительное дело, с ними был старый свищ из Гостюрьмы, который, дыша на меня застарелым алкогольным перегаром, сперва причитал: «О сын мой, сын мой», а потом сказал: «Я, – говорит, – оттуда ушел уже. Не смог, никак не смог я примириться с тем, что эти мерзавцы творят, а ведь они и с другими преступниками то же самое делали. Так что я ушел оттуда и рассказываю теперь обо всем этом в своих проповедях, о сын мой во Христе».

Позже я снова проснулся, и кто бы вы думали стоял теперь возле моей кровати? Да все та же троица, те, из чьей квартиры я выпрыгнул, – Д. Б. Да-Сильва, Неразберипоймешь Рубинштейн и З. Долин.

– Друг, – обратился ко мне один из них (я не заметил и не расслышал толком, кто именно), – Друг, юный друг наш, ты зажег в народе огонь возмущения. Лишил этих ужасных злодеев последнего шанса на переизбрание. С ними покончено раз и навсегда. Ты сослужил хорошую службу Свободе.

В ответ я попытался сказать, что, если бы я умер, вам, svolotshi, политиканы проклятые, это было бы еще выгоднее, подлые вы предатели. Но получалось у меня только пык да мык. Затем один из этой троицы вытащил пачку газетных вырезок, и я увидел себя окровавленного на носилках и даже вроде как вспомнил вспышки света, когда фотографы это снимали. Одним глазом я читал заголовки, вздрагивавшие в руке veka, который держал вырезки: «ЮНАЯ ЖЕРТВА РЕФОРМАТОРОВ ПЕНИТЕНЦИАРНОЙ СИСТЕМЫ», «УБИЙЦЫ В ПРАВИТЕЛЬСТВЕ», и еще я заметил фотографию tsheloveka, показавшегося мне знакомым, а под ней подпись: «ГНАТЬ В ШЕЮ» – видимо, это был министр нутряных, или внутряных, или каких там еще дел. Но тут медсестричка сказала:

– Его нельзя волновать. Вам нельзя делать ничего такого, что могло бы его расстроить. Пойдемте, я вас выведу.

– В шею, в шею, в шею, – попытался я крикнуть им вслед, но получилось опять только пык да мык. Тем не менее, троица политиков удалилась. И я удалился тоже, только не туда, куда они, а во тьму, освещаемую лишь обрывочными видениями, которые непонятно даже, можно ли называть снами, бллин. Типа, например, такого, в котором из моего тела вроде как выливают нечто наподобие грязной воды и заливают туда снова чистую. А потом пошли очень даже приятные и baldiozhnyje сны, где я угоняю чей-то автомобиль, а потом еду в нем по белу свету, и всех по дороге сшибаю и давлю, и слышу, как они издают предсмертные kritshki, а во мне ни боли от этого, ни тошноты. А еще были сны про sunn-vynn с devotshkami – как я швыряю их наземь и насильно zasazhivaju, а вокруг все стоят, хлопают в ладоши и подбадривают меня, как bezumni. А потом я снова проснулся, и как раз па и ма пришли навестить их больного сына, причем ма прямо ревет белугой. Говорить я к этому времени стал уже лучше, так что смог сказать им:

– Ну-ну-ну-ну, что за дела? Вы почему решили, что я хочу вас vidett?

А папа и говорит, этак пристыженно:

– Мы про тебя в газетах прочли, сын. Там сказано, что с тобой обошлись очень несправедливо. Что правительство довело тебя до самоубийства. В этом ведь и наша вина есть – в какой-то мере. Я только хочу сказать, сын, что наш дом – это твой дом. – Тем временем мама все выла и уу-хуу-хуухала, и вид у нее был прямо оторви да выбрось. Я и говорю:

– А как же насчет вашего нового сына Джо? Ведь он такой правильный, умненький-благоразумненький, небось жалко расставаться-то?

А ма отвечает:

– Ой, Алекс, Алекс, ой-ей-ей-ей… – Так что папе пришлось пояснить:

– Такая, понимаешь ли, скверная с ним произошла штука. Он повздорил с полицейскими, и они его отделали.

– Да ну? – отозвался я. – Правда? Такой прямо добропорядочный tshelovek, подумать только! Это вы меня budd zdorov как озадачили.

– Да он стоял себе, никому зла не делал, – сказал папа. – А полицейский велел ему проходить и не задерживаться. Он, понимаешь ли, на углу стоял, ждал свою девушку. Они его прогонять стали, а он сказал, что имеет право стоять, где хочет, и тогда они на него набросились и отделали его почем зря.

– Ужас, – сказал я. – Просто ужас. И где же теперь этот бедняга?

– Ууу-хуу-хуу, – взвыла мать. – Доо-моой-хуу-хуу-еехал.

– Да, – подтвердил отец. – Он уехал в свой родной город выздоравливать. И работа его перешла кому-то другому.

– Стало быть, – уточнил я, – вы хотите, чтобы я снова поселился дома и чтобы все стало, как прежде?

– Да, сынок, – ответил мой папаша. – Прошу тебя, пожалуйста.

– Я подумаю, – отозвался я. – Я хорошенько об этом подумаю.

– Уу-хуу-хуу, – не унималась мать.

– Да заткнись ты, – прикрикнул на нее я, – или я тебе так сейчас выдам, что повод повыть у тебя найдется куда серьезнее. По зубам как vrezhu! – Говорю, а сам чувствую, бллин, что от слов от этих самых мне вроде как легче становится, снова вроде как свежая кровь по жилам zastrujatshila. Я задумался. Получалось, что для того, чтобы мне становилось лучше, я, выходит, должен становиться хуже.

– Не надо так говорить с родной матерью, сын, – сказал мой папаша. – Все же ты через нее в этот мир пришел.

– Да уж, – говорю, – тоже мне мир – graznyi и podly. – После чего я плотно закрыл глаза, будто бы мне больно, и сказал: – Теперь уходите. Насчет возвращения я подумаю. Но теперь все должно быть совсем по-другому.

– Конечно, сын, – сказал отец. – Все, как ты скажешь.

– И тогда уж сразу договоримся, кто в доме главный.

– Уу-хуу-хуу, – опять взвыла мать.

– Хорошо, сын, – сказал папаша. – Все будет так, как ты захочешь. Только выздоравливай.